Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 17

И все же Ежов никогда не жалел о том своем идеализме и сейчас верил, что был прав, просто оказалось, что нужно больше времени. Так что в двадцатые годы он бы, без сомнения, писал, опираясь именно на эту идею, только об этом бы и писал. По сравнению с воскрешением все прочее было третьестепенным, никакого другого оправдания органам было не нужно. Это оправдание было окончательным и бесповоротным.

Однако теперь, спустя двадцать лет, то разочарование, которое принесла им наука, он стал очень и очень ценить. Оно, как и всякая неудача, многое им дало, в частности, научило куда лучше понимать и чувствовать людей. Именно благодаря ему и сам Ежов, и те чекисты, что были ему близки, вдруг вспомнили, что человеку трудно жить лишь верой в конечное счастье, что человек так устроен, что и сейчас, в этой простой сиюминутной жизни, тоже хочет радоваться, любить, ненавидеть, наслаждаться миром и покоем. Потому—то и во времена прошлые люди ради самого небольшого удовольствия так легко шли на грех. Шли, жертвуя своим спасением, и Церковь поделать с этим ничего не могла.

В книге он писал об этом; писал, что вера во всеведение и всезнание органов делает рядового человека спокойным и умиротворенным: он знает, что надежно защищен, что есть сила, есть бойцы, которые всегда начеку и которые, не жалея своих молодых жизней, прикроют его от любых бед и невзгод. Если же только допустить, что органы могут ошибаться, пусть даже такой случай — один на миллион, чувство безопасности люди сразу же потеряют. Вера в справедливость и всезнание органов, продолжали Ежов со Стратоновым, нужна, как воздух, не только честным советским людям, но и заключенным, и их родственникам. Умирать всегда тяжело, и все—таки умереть легче, когда знаешь, что в самом деле виновен. Органы ошибаться не могут, и раз они сказали, что ты преступил закон, значит, так оно и есть.

В книге Ежов писал, что и та политика, которую по воле партии проводят чекисты, скрывая, не допуская до народа всяческие бедствия, не только аварии, катастрофы, взрывы, но и небесные катаклизмы: землетрясения, ураганы, наводнения, в которых, кажется, никто и не может быть виновен, это ради все того же спокойствия людей, которые доверчивы, ранимы, и чуть что — впадают в такую панику, что потом не ведают, что творят. Человека, писал Ежов, необходимо оберегать от плохих известий, ему и так часто мучительно тяжело жить, а мы денно и нощно объясняем ему, как все вокруг опасно, зыбко, неверно; кажется, что наконец жизнь наладилась, и вдруг — землетрясение, и то, что он годами строил, его близкие, его дети и родители, — все погребено под обломками. Зачем лишний раз писать о беде — неважно, кто в ней виноват: сам человек или Бог.

В России это, кстати, прежде отлично понимали. Царь тогда был наместником Бога на земле, а раз так — он был ответствен и за стихии. Любые бедствия означали одно: Господь недоволен своим народом и своим наместником. Царь знал, что через некоторое время он сумеет все наладить, народ же, разогрев себя слухами, ни с того ни с сего решал, что это не просто размолвка, нет, Бог напрочь и навсегда от их царя отвернулся, и, значит, ему, народу, надо немедленно восставать. Всем миром подняться против тирана. Этого хочет от него сам Господь. Так природные катастрофы, например, наводнения в Петербурге или пожары в Москве, в коих никто, кроме сильного ветра и какой—нибудь бабы, по глупости подпалившей собственную избу, виноват не был, многажды приводили к тяжким смутам и бедствиям.

Ежов и Стратонов писали в книге и о страшной еврейской идее, что каждый человек, пусть и самый завалящий, для Господа не менее важен, чем весь мир; что один человек, а не народ, не страна, не нация — мера Господа. Умные люди давно понимали, что это чушь, и очень вредная чушь. Во время войны это понимал и народ: стоило ей начаться, сотни тысяч людей без сожаления отдавали, жертвовали своими жизнями, только бы их страна победила. Но эта чушь была освящена авторитетом Священного писания, и окончательно справиться с ней никак не удавалось. Словно ересь, она то тут, то там снова давала ростки. А потом один из наших доморощенных недоумков довел ее и вовсе до абсурда, заявив, что слеза одного младенца не стоит счастья всего мира. Можно подумать, что есть дети, которые никогда в жизни не плакали. Ну да Бог с этим. Правда же в том, что жизнь народа да и вообще жизнь строится на совсем другом основании. Важна только жизнь рода, только его благополучие и процветание, потому что вне его невозможна и жизнь человека. Он — производная, он ни в чем, нигде и никогда не самостоятелен и самостоятельным не будет. Потому, если ради счастья народа надо расстрелять тысячу, миллион — в этом нет ничего страшного, это правильно и справедливо, правильно и справедливо своей высшей правотой, а не ущербным римским правом. Если ты точно знаешь, что враг здесь, в этой комнате, но не знаешь, кто он, и времени узнать у тебя нет, следует убить всех. Именно так поступают на подводных лодках, задраивая отсек, что дал течь, со всеми тамошними матросами, потому что иначе погибнет корабль.

Так же правильно убить некоторое число людей, абстрактно невиновных, для острастки, для предупреждения тех, кто может решиться на враждебный шаг; или, когда не удается найти истинного преступника, чтобы народ снова почувствовал себя в безопасности, объявить, что он пойман, и расстрелять другого. Это знали и в русской общине. Когда на ней лежало обвинение в убийстве, а найти убийцу не могли, властям обычно выдавали самого зряшного и завалящего человека. Считали, что так справедливо, и сам “мир”, и тот, кого выдавали: ведь он, больной, слабосильный, все—таки сумел послужить общине. Это было фундаментом “мирской” гармонии, лада, на этом она держалась.





Собственно, сказки Веры при втором, медленном, прочтении показались Ежову куда любопытнее, чем в первый раз. Идея, без сомнения, была интересная, и кое—что из того, что предлагала Вера, можно было бы использовать. Но, к сожалению, немногое. В начале революции, лет пятнадцать—двадцать назад, такое наверняка имело бы успех, может, вообще надо было пойти по этому пути прямо с семнадцатого года. Сейчас же и так было неплохо, народ верил партии, все хорошо понимал и главным было это сохранить. Намерения у Веры были добрые — это несомненно, она хотела почти того же, чего когда—то и сам Ежов, просто не видела, что то, что она предлагает, по нынешним временам — настоящая бомба.

Если бы Сталин согласился на публикацию ее сказок, это само по себе породило бы смуту. Народ снова бы разделился на тех, кто принял, и на тех, кто нет, и опять с первого взгляда было бы ясно, кто свой, а кого брать, и брать немедленно. Кончилась бы ювелирная работа; столько лет понадобилось органам, чтобы воспитать настоящих работников, профессионалов, умеющих делать свое дело тихо и аккуратно, а начнись это — они бы за год развратились, ни к черту их ювелирка никому бы стала не нужна. Да и не уцелели бы они, пришли бы новые, которые иначе чем топором работать не умеют.

Но идея была яркая, красивая идея, и Ежов видел, что она должна понравиться Сталину. Сталин вообще любил новое, он любил сам рушить старое, сам расчищать завалы и строить на пустом месте. Он любил бурю, шторм, любил, когда одна волна за другой, сметая все на своем пути, идет на берег и никто и ничто не может чувствовать себя прочным. Став подпольщиком очень рано, Коба до сих пор любил революцию, любил ее риск, азарт мгновенного решения, саму возможность посередине игры смешать карты и начать сначала. Он был прирожденный игрок, и пока чутье игрока его ни разу не подводило. В последние годы Сталин как будто стал успокаиваться, но Ежов видел: прежний Сталин не умер, все еще может вернуться, и боялся, что именно тому, старому Сталину Верины идеи придутся по вкусу.

И все же Ежов целиком был человеком команды, страх в нем был, ему было известно чересчур многое, чтобы его не было, но он не решился бы на бунт, даже если бы точно знал, что следующая очередь его. В общем, ему и в голову не пришло, что он может письмо Веры Сталину не отнести. Только вспомнился разговор годичной давности с другим своим — заместителем Зеленцовым. Тот как—то пьяный спросил его: а что если завтра вдруг прикажут вернуть из лагерей всех, кто там сидит, ведь они тогда всю историю перепишут к чертовой бабушке? То, что было добром, враз станет злом, перекрасят все, даже Ленина не пощадят.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.