Страница 70 из 107
Часть седьмая История одной книги
Голые стены, однотонные тяжелые занавеси на окнах, стол, стул, кровать, шкаф, на столе красный дисковый телефон и графин с водой. За три дня пребывания в СССР Жозе привыкла к советскому минимализму, но так и не смогла его полюбить. Купленные вчера подарки: матрешка на подоконнике и овечья шапка на вешалке — немного разбавляли казенную атмосферу.
Из чемодана Жозе достала «Ундервуд» и поставила на сложенное вчетверо полотенце на столе; самая белая бумага, купленная накануне, все равно оказалась серой. Пьер ждал материал к среде. Жозе заправила бумагу в машинку, прокрутила валик и пробелами отступила красную строку, потом достала из сумочки пузырек «Нитроксолина», высыпала на ладонь две таблетки, проглотила и запила их водой, потом посмотрела на часы: если поднапрячься можно было успеть, после смерти Тео она спала по пять часов в сутки. Прежде чем начать, она сняла с телефонного аппарата трубку и дважды крутнула диск.
— Алло. Дежурная. Слушаю.
Голос в телефонной трубке больше подошел бы роботу, чем живому человеку; в этом царстве равенства и справедливости все было обездушено: и люди, и мебель — нужно обязательно это отметить, но не так прямолинейно.
— Можно вас попросить сварить мне чашечку кофе?
— Сварить чашечку кофе? — переспросили на том конце провода. — Сейчас одиннадцатый час ночи, гражданка. Какой кофе?
— Арабику, если можно.
Дежурная тяжело вздохнула. Точно как горничная в гостинице «Москва», когда Жозе спросила про банный халат.
— Это вы, мадам? — голос изменился и стал человеческим. — Понятно. Сейчас принесу. Кофе только растворимый. Двадцать восемь копеек. Вам со сгущенкой или без?
— Без молока и без сахара.
Свободной рукой Жозе открыла окно и порылась в сумочке в поисках сигарет. Прежде чем продолжить, нужно почитать уже написанное и еще раз полистать записи профессора. Странно, как она еще не выучила их наизусть.
«Меня часто спрашивают, как случилось, что за жизнь я сочинила одну-единственную книгу, и еще чаще: почему она стала бестселлером. Наверное, причина в том, что я не писатель. Журналист — да, но не писатель. Когда я работала над книгой, мне почти не пришлось ничего сочинять. И сейчас я тоже не собираюсь этого делать.
Для меня вся эта история началась весной 1936 года. Мне было девятнадцать, и я жила в Малле, это небольшой городок под Леоном, в крохотной каморке вдвоем с мамой. Мама тяжело болела и почти не выходила из дома. Я работала сестрой милосердия в Приюте Святого Лаврентия и зарабатывала двенадцать франков в неделю. Этих денег едва хватало на еду и дрова.
Март тысяча девятьсот тридцать шестого был теплым, как июнь. По коридорам перестал гулять сквозняк, и можно было не надевать толстые чулки, от которых чесались лодыжки. Даже стоны умирающих стали раздаваться реже. Те, кому подходил срок, как будто поторопились умереть в холода, чтобы не отравлять другим радость встречи с весной.
Палата русского находилась в начале коридора, на ней я обычно заканчивала вечерний обход. Старику было далеко за семьдесят, его звали Николай Иванович Аникеев, он поздно ложился и любил поговорить. Для меня эти разговоры были своеобразной прелюдией к ночному чтению на дежурном посту. Тогда я много читала: Рембо, Флобер, Бальзак. Книги скрашивали работу и быт и не давали впасть в уныние. Дома я часто пересказывала его истории маме. В молодости мама несколько лет проработала гувернанткой в семье фабриканта Баранникова в Санкт-Петербурге и с большим интересом относилась ко всему, что было связано с Россией.
Комнаты в приюте тускло освещались газовыми светильниками, электричество тогда еще не подвели. Холодный каменный пол, незаметный в коридоре, здесь порождал ощущение неудобства, усиливаемое грубой и скудной мебелью, каменными стенами и маленькими окошками без занавесей. Но хуже всего был высоченный потолок, который даже днем в солнечную погоду было сложно разглядеть. Ночами темное пространство над головой превращалось в тоннель. Старушка Люсия из четвертой палаты (она умерла следом за русским и в ужасных муках) часто жаловалась на то, как сверху из темноты к ней на кровать спускается кто-то и душит.
В тот вечер старик лежал в кровати, высоко подложив подушку. Без книги, без газеты и без фотографий, которых у него был целый ворох. Каждый раз, когда я убиралась в тумбочке, они обязательно рассыпались на пол. Мужчины на снимках носили строгие костюмы, аккуратно подстриженные бороды и пенсне, на женщинах были красивые пышные платья, шляпки с перьями, а в руках они держали театральные бинокли или широкие веера. Мягкие белые ручки, которые никогда не притрагивались ни к половой тряпке, ни к больничной утке.
Были и совсем другие фотографии. На них старик (тогда еще не старик, а крепкий мужчина средних лет) в широкополой шляпе и расстегнутой на груди сорочке стоял на фоне ям разной глубины и формы с огромной линейкой, упертой в землю. Часто в кадре оказывались битые глиняные горшки и кувшины и пару раз — человеческие скелеты. С этими фотографиями были связаны самые интересные рассказы старика.
— Прикройте, пожалуйста, — попросил меня Николай, когда я появилась на пороге, и указал тощим пальцем на дверь.
На несколько секунд я замешкалась (закрывать дверь, оставаясь в палате вместе с жильцом, разрешалось только в случае крайней необходимости), но все же выполнила просьбу. Еще раз взглянув на старика, я поняла, почему в руках у него не было ни книги, ни фотографии. Он ждал моего прихода и обдумывал, что и как сказать.
— А теперь попрошу вас сесть вот сюда. — Он освободил от одеяла край кровати. — У меня к вам будет одна просьба.
Я снова подчинилась, хотя эти слова насторожили меня еще сильней. Обычно мы разговаривали, пока я делала свое дело: меняла белье, убирала мусор или заваривала ему чай. Старик полез в нижний ящик тумбочки, в котором хранил личные вещи.
— Пожалуйста, не сочтите за наглость и поймите меня правильно, я одинокий человек, и кроме вас мне не к кому обратиться.