Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 73

Глава 17

Смоленский тракт. Северо-Западнее Могилева

21 июля 1812 года

В какой-то момент мне просто надоело обращать внимание на реакцию солдат других подразделений. Ну и что с того, что, когда мы появлялись нашим егерским составом — особым отрядом при квартирмейстерстве Второй русской армии, — народ начинал глазеть так, словно по дороге не простые егеря идут, а как минимум кавалергарды самого государя?

Как-то раз, когда к нам прибыли или мимо проезжали несколько офицеров Ахтырского полка, и это был не Денис Давыдов, они…

— Господин Линар, вам как там? В рядовых? — попытались тогда задеть нашего товарища эти…

Среди них был поручик, тот козлина, трус и лжец. Рука, помню, так и потянулась к штуцеру. Но…

— Вполне. Вот, господа, таких тут меринов выдают, — усмехнулся Линар, гарцуя на, между прочим, втором моём коне.

Том мерине, что мне достался от французского офицера-капитана, которого мы вместе с другими шпионами брали в лесу.

Буян, тоже мой, конечно, знатный жеребец. И, что мне нравилось, ну, пока он не чуял кобылу и не начинал сходить с ума, что не кастрированный. Какой-то… мужик полноценный. Так вот, Буян хорош. Но мерин французского лазутчика был вовсе словно царских лошадиных кровей.

Так что появился Линар, показал себя, у явных лошадников челюсти отвисли, вот они и ретировались и больше пока не появлялись.

Хотя я видел, как же тяжело этот решительный ответ дался Линару, как он переживает, не может социализироваться в нашем солдатском обществе. Было жалко… но лишь до того момента, пока я не напомнил себе, что сам-то в буквальном смысле не от мира сего. И ничего, социализируюсь потихоньку, пусть и хочется по-быстрому.

Так что нечего распускать нюни. Ещё бабушка надвое сказала, кто смеяться будет последним.

С учётом тех трофейных коней, что достались нам от французов, теперь весь костяк отдельного егерского отряда разъезжал верхом. Да не на каких-нибудь клячах, которых крестьянин продал армии только потому, что они уже плуг таскать отказывались, а на добрых, породистых лошадях.

Один Буян — ну не могу я не говорить про своего коня — чего стоил: вороной, высокий, грудь широкая, грива густая, а характер такой, что иногда мне начинало казаться — это не я его себе в трофеи взял, а он меня.

Мало того, доходили слухи, что мы прямо-таки жируем и едим столько, сколько не всякому генералу русской армии положено. Ну да, многим приходится нюхать то, что мы едим. А запахи!..

А я и спорить не буду. Последние два дня питались мы действительно так плотно, что никакого ущемления в еде я не то что не замечал — праздник у нас был. Деньги решали даже сейчас, когда война и, казалось, армия относительно быстро идёт, не предоставляя возможности маркитантам основательно развить торговлю.

Емельян дважды умудрился купить свежее мясо: сначала то, которое ещё недавно блеяло, потом то, которое хрюкало. Причём оказалось, что копчёности, уже приготовленное мясо и даже самое обычное солёное сало стоили дорого, а купить живность, разделать её и за один раз сытно накормить весь отряд выходило куда дешевле. Арифметика военного времени была какой-то совершенно извращённой, но против вкусной арифметики я ничего не имел.

Люди хоть и берегли готовые запасы, но порой откровенно избавлялись от тех припасов, которые могли сами передвигаться, но столь медленно, что шансов уйти от французов у тех, кто бежал от них, сгоняемый русским командованием, не оставалось.

К Могилёву масштаб бедствия Империи становился настолько отчётливым, что паника начинала давить не только на местных жителей, старавшихся как можно быстрее убраться куда-нибудь подальше от дороги, но даже на нас, солдат. Толпы людей, много священников, которые у меня, видимо, из-за шпионов-монахов вызывали подозрение.

Только что была прохлада, теперь кажется, что весь июль стоял жаркий, душный, беспощадный. Солнце с утра поднималось над дорогой белёсым раскалённым пятном и к полудню будто придавливало землю сверху. Трава на обочинах выгорела, стала жёсткой и пыльной, только ближе к воде ещё держалась густая зелень. Там серебрились листья ив, в заводях стоял высокий камыш, лениво шевелившийся даже от слабого ветерка, а над прогретой водой носилась мошкара. Пахло пылью, конским потом, горячей кожей сбруи, травой и водой — той особенной летней водой, в которой смешиваются запах тины, сырой земли и речной прохлады.

Гражданские, как я называл людей в мыслях, смотрели на русского солдата с надеждой, с требованием, с претензией: почему он не защищает, почему бежит вместе с другими, которые и не помышляли, что могут встать на защиту Отечества.

У каждого своя роль, свои обязанности. И, по всей видимости, в этой войне система дала крен. Кто должен защищать — уходили, а кто считал, что и бегут. Кто не мог защищаться, тут, уже точно на русских землях, начинал помышлять, чтобы взяться за топор и вилы и защититься.

Даже под Бобруйском на русскую армию не смотрели так, как здесь: как на освободительницу, последнюю опору и единственную надежду защитить детей, дома и землю. А здесь…

Признаться, идти мимо местных жителей было стыдно. Стыдно прежде всего потому, что мы отступали, что не давали этот самый решительный бой, которого ждали буквально все.

И как бы странно это ни звучало, именно сейчас я ещё больше уважал Барклая-де-Толли. Ведь этот человек уже сталкивался с такой мощной критикой, с практически открытыми требованиями — пусть не всегда высказанными вслух, но слышимыми даже от простых солдат: дать бой, прекратить отступать, победить Наполеона.

Россия словно забыла, что такое катастрофически проигранные войны. Не готова была жертвовать чем-то, чтобы потом обязательно победить. Пока не готова. Но понимание, что эта война — нечто иное, что похожа, наверное, на войну со «шведским Карлой», приходило. Всё отдать за победу, переплавить колокола в пушки!

Да, в принципе, Россия давно и не проигрывала. Даже наполеоновские кампании и Аустерлиц трудно было воспринимать здесь именно как поражение России в войне. А тут ещё и родная земля, которая вроде бы должна напитывать воинов силой, яростью, энергией… только что-то не выходило.

И всё же, несмотря на общественное давление и требования более решительных действий, Барклай делал то, что должен был делать: вёл армию дальше.