Страница 18 из 64
Через четыре часа стук стал с перебоем.
Я даже не сразу поверил себе: сидел, слушал, наддув в норме, температура в норме, а стук насоса из ровного «тук-тук-тук» перешел в «тук-тук… тук», с ленивой такой запинкой, как будто насос начал задумываться о смысле работы. Я сказал. Хруст спустился, послушал, приложив ладонь к кожуху, лицо у него не изменилось вообще, только глаза стали быстрые.
— Второй контур травит на сальнике, — сказал он. — Давно травит, а теперь потек. Смотри, вон капли висят.
Капли действительно висели: в невесомости утечка не лужа, а гроздь, темные шарики теплоносителя дрожали у фланца и по одному отрывались в воздух. Красиво, между прочим. В аварии вообще много красивого, если у тебя есть время смотреть, у нас его не было: без второго контура грелся маршевый теплообменник, а с перегретым теплообменником Самовар мог идти только по нисходящей, в атмосферу, досрочно и навсегда.
— Глушить? — спросил я. Голос, к моему собственному удивлению, вышел ровный.
— Глушить нельзя, остынем к стыковке, потом не запустим, запуск у него с грунта. — Хруст уже открывал бортовой рундук. — Будем обходить. Байпас видел когда-нибудь?
— Читал.
— Сейчас почитаешь руками.
Следующие сорок минут были самой важной практической работой моей жизни на тот момент, я их помню по секундам. Мы гнали обходную ветку вокруг течи: кусок гибкого шланга из рундука, два переходника, четыре хомута. Хруст размечал и командовал, я крутил, потому что мои руки пролезали туда, куда его уже тридцать лет как не пролезали. Работать ключом в невесомости, это отдельная наука: ты крутишь гайку, а гайка крутит тебя, упереться коленом, локтем и затылком в три разные трубы, чтобы в этой системе координат вращалось что-то одно. Теплоноситель, кстати, вонял. Сладко, химически, тошнотворно, капли его норовили прилипнуть к рукаву. «Тут не дыши» из инструктажа относилось, как выяснилось, именно к этому фланцу: старый сальник сифонил парами всю дорогу.
Руки у меня тряслись. Я это видел со стороны, как чужое: пальцы делали все правильно, быстро, в верном порядке, при этом мелко дрожали, сами по себе, отдельным личным страхом. А голос не дрожал. Я докладывал: хомут второй затянут, перехожу к третьему, на фланце сухо. Голос был ровный, потому что голос слушал Хруста, а Хруст был спокоен, как приемка. Уже потом, взрослым, я понял, что это и есть главный секрет всех аварийных работ: в замкнутом объеме паника и спокойствие передаются одинаково, по воздуху, старший выбирает, чем дышать экипажу.
Байпас встал. Мы открыли обходные вентили, перекрыли течь с двух сторон, температура второго контура, доползшая к тому времени до ста семи, подумала, остановилась на ста девяти и поползла вниз. Я висел напротив щита и смотрел, как она ползет: сто пять, сто один, девяносто шесть. Каждый градус вниз был мой. Наполовину мой, ладно. На четверть, если честно считать руки и голову. Но был.
— Запиши в голове, — сказал Хруст, вытирая руки моей ветошью. — Первое: течь нашел ты, ушами. Второе: до стыковки глаз с контура не спускаешь, байпас, это не ремонт, это уговор. Третье: вот теперь кофе.
Станцию «Эпсилон-13» я увидел за час до стыковки, сначала как звезду, потом как гроздь огней, а потом целиком, вот тут я прилип к иллюминатору по-настоящему, потому что ни один ролик, ни один голофильм, ничто на свете не готовило меня к масштабу орбитальной свалки.
Представьте себе поле сортировки. Наше, обычное, с грядами и квадратами. А теперь поднимите его в черное небо, растяните на сотни километров и подсветите изнутри. Корабельные туши висели ярусами: сухогрузы со вспоротыми боками, лайнер без носа, связки барж, скрученные в жгут, между ними ползали искры, живые, яркие: резаки. Бригады резали металл прямо в пустоте, снопы искр расходились от них медленными веерами, оседая в темноту. Желтые дроны-мусорщики, тупорылые, семейство то же, что наши полевые, только жирнее, таскали отрезанное к приемным воронкам станции. А сама станция стояла в центре всего этого, как паук в самодельной паутине: цилиндры, фермы, причальные усы и вечный, даже сквозь обшивку слышный, гул переработки.
Пока мы ползли к причалу, Хруст провел мне краткий курс орбитальной экономики, тыча пальцем в обзорное стекло. Вон те туши, что вспороты вдоль, это выработка Корпорации: с них сняли все ценное, теперь режут корпус на плиты, плиты в переплавку, слитки транспортом в метрополию. Вон те, нетронутые, ждут очереди и юристов: у половины мертвых кораблей живые владельцы, тяжбы за них идут дольше, чем шла служба. А вон та мелочь, что кучей у дальней воронки, это наш брат, планетарный лом, его жгут в плазменной печи не глядя. Все, что мы четыре года сортировали на полях, наши классы А, Б и В, наши нормы и штрафы, здесь входило в воронку одной серой рекой и переставало быть чьей-либо биографией.
— Красиво? — спросил Хруст, выравнивая челнок по причальному створу.
— Красиво, — честно сказал я.
— Это потому что ты в тепле и через стекло. Изнутри оно другое. Ну, сейчас узнаешь: разгрузка наша.
Разгрузка была нашей и еще какой. На погрузочном узле станции работали грунды-такелажники, четверо, в броневых скафандрах по фигуре, отчего каждый выглядел как небольшой шагающий док. Грунды в невесомости, это отдельное зрелище: масса у контейнера никуда не девается и когда сорокатонную дуру надо остановить у створа, ее останавливают грунды, спинами, ногами, домкратами, всем, что есть. Люди при этом процессе выполняют роль сигнальных флажков. Я подавал стропы, цеплял скобы, светил и старался быть пейзажем, в середине разгрузки один из грундов, разворачивая контейнер, вдруг сунул мне в руки конец страховочного троса и сказал одно слово, глухо, через мембрану:
— Держи.
И я держал. Двумя руками, упершись ногами в ферму, всем своим полусотней килограммов против медленной сорокатонной инерции, трос тянул из ладоней, как живой, это было тяжело, а бросить было нельзя, потому что грунд сказал «держи», а грунды слов не тратят. Через двадцать секунд контейнер сел в захваты, трос обмяк, грунд забрал его у меня, кивнул, на этом наше общение закончилось. Я потом полрейса разглядывал свои ладони. След от троса лежал поперек обеих, красный, честный, как печать: предъявителю сего доверяли держать.
Хруст, наблюдавший эту сцену от рампы, вечером прокомментировал ее одной фразой, которую я тоже забрал в коллекцию: грунд человеку абы что в руки не дает, у них считается, что рука умнее рта, знакомятся они руками. Выходило, что меня сегодня представили обществу.
Обратно шли пустыми, без груза, а Самовар посвистывал веселее. Я отстоял свою вахту у щита, байпас держал, температура стояла на девяноста двух, Хруст позвал меня наверх, в кабину, «посмотреть, как люди живут». Я устроился на ветоши второго кресла и смотрел: на белую дугу Целины внизу, на нитку лифта, воткнутую в нее, как игла, на ползущие по нитке искры. С орбиты наша планета выглядела почти прилично. Пыль отсюда не видна, талоны тоже.
А потом, уже на нисходящей дуге, на границе засветки от станционных огней, я увидел их.
Далеко, на пределе различимости, там, где кончались рабочие ярусы свалки и начиналась просто чернота, висели силуэты. Другие. Я не сразу понял, чем они другие, а потом понял: рабочие туши на разделке висели как попало, вповалку, как лом в куче. А эти стояли. Ровно, строем, нос к носу, десятки корпусов, крупных, темных, без единого огня, разделочные искры к ним не подбирались даже близко. Мертвый флот. Он не лежал на этой свалке. Он на ней ждал.
— Дядь Хруст, а это…
— Кладбище, — сказал Хруст, не оборачиваясь и не дожидаясь конца вопроса. — Туда не ходят.