Страница 34 из 100
– Как не быть, в сенцах, в лукошке глянь, – ответила старушка, которая сидела на лавке и с умилением наблюдала за встречей Дуни с малыми.
Дуняша сварила яйцо, слегка его охладила, вытерла насухо и приложила к больному глазику сестры.
– Не горячо? – заботливо спросила она и зашептала обычную присказку: – У кошки боли, у собаки боли, у Дашеньки заживи.
– Не надо у собатьки, – пролепетала Дашутка, – она холосая.
Дуняша засмеялась.
– У хорошей собачки не заболит. Только у плохой…
– Кусачей?
– Да, у кусачей. Ну, вот и всё, ячмень твой начал созревать. Дома ещё пару раз покатаете тёплым яичком – и пройдёт. Слышь, Ваня, не горячим, а тёплым! Не обожгите девочку, такую милую.
– Да мы лучше завтра опять к тебе придём! – сказал брат.
– Вот и славно! А сейчас давайте чай пить.
– С мёдом? – спросила Дашутка.
– Да, моя хорошая, с мёдом. Садись вот сюда за стол, поближе к бабушке, вот тебе чай, вот ложка, а вот и мёд душистый. Кушайте на здоровье!
После чая Дуняша открыла сундук и достала из него маленькую самодельную куколку.
– Это тебе, Дашенька. Смотри, какая хорошенькая, на тебя похожа.
– А платье у неё – как у тебя!
– Да, я его из лоскутов от моего платья сшила. Будешь играть с ней и меня вспоминать.
Дашутка обрадовалась подарку, прижала ручонками к груди.
– Ладно, пойдём мы, а то мамка ругать будет, – сказал Ваня. – Завтра ещё придём.
– Конечно, мои дорогие, буду ждать вас, – растроганно сказала Дуняша и тихонько добавила: – Неразлучны три цыплёнка: Дуня, Ваня и Дарёнка!
* * *
Евдокии было четырнадцать, когда к ним в избу ворвалась Агриппина. Ревела, кричала, что сын её помирает: ни с того ни с сего упал в лихорадке, уже вторую ночь горит.
Аглая сказала ученице:
– Собирайся.
Евдокия набрала в холщовые мешочки нужных трав, сунула их в сумку и поспешила за бабкой.
Над постелью стоял густой душный запах плесени. Парня корчило, рубаха насквозь мокрая – хоть выжимай. Губы потрескались и кровили. Глаза пустые, будто в тусклой скорлупе только тень от человека осталась.
Сердце стиснула жалость. Дуняша впервые видела такие мучения. Она, не раздумывая, принялась толочь травы в ступке, нашёптывать заговор. Аглая молчала, не мешала.
Когда настой был готов, Евдокия поднесла чашу к губам больного, осторожно влила снадобье. Он затих и закрыл глаза.
Евдокия вздохнула с облегчением, но едва успела выдохнуть, как вдруг его тело задёргалось. Парень свесил голову с койки и начал извергать из себя чернильную массу, в которой копошились мерзкие чёрные черви. Они поднимали головы с белыми выпуклыми глазами, будто пытались высмотреть вход туда, откуда их исторгли.
Потрясённая Евдокия замерла. Медленно повернулась к бабке. Аглая смотрела холодно, не мигала, не подсказывала ни словом, ни взглядом.
– Бабушка… что с ним?
– А ты как думаешь?
Евдокия с ужасом смотрела на парня. От жалости не осталось и следа. Эти извивающиеся, чёрные, как дёготь, черви не могли появиться просто так. Не может на хорошего человека лечь такая хворь.
– Порча? – неуверенно пробормотала она. – Нет… Это проклятие.
Бабка кивнула одобрительно.
– Дуня, хворь и болезни – это наказание. Чем больше грех, тем страшнее кара. А этого голубчика кто-то знатно проклял.
Она подошла ближе, начала нашёптывать. Парень затих, открыл глаза. Аглая смотрела на него равнодушно, устало, без эмоций.
– Говори, кого спортил?
– Бабушка, помоги, сил нет…
– Не скажешь, кому зло причинил, не смогу помочь.
– Давеча с дружками у речки бражкой напились… – голос дрожал, рвался изнутри. – Я даже не сразу понял, как все ушли. Один остался. В голове шумело. Не хотелось домой. Пошёл по берегу в сторону леса… – Он сглотнул, отвёл взгляд. – И тут… она… Вышла из леса с лукошком малины. Вся румяная, улыбчивая, глаза сияют, щёки алые… – он замолчал. Лицо посерело. – А дальше… как в тумане. Как будто не я это был… – Он выдохнул, но в этом выдохе не было раскаяния, только страх. – Помню, сладкая она… как ягодка… Тепло от неё, пахнет летом… А потом… – Он запнулся, моргнул, глаза забегали. – Потом… она кричала. Билась. Проклинала меня. Звала мать… – Он закрыл лицо руками, плечи затряслись. – А я… я не слушал… Я сдавил её шею руками и повторял: чтоб замолчала, чтоб только замолчала…
Евдокия живо увидела картинку: как он схватил девушку, как сорвал с неё старенький сарафан, разорвал рубаху, как отлетело лукошко, рассыпались сочные ягоды по траве, как топтал и мял их в кровавое месиво охальник. Как опомнился, испугался содеянного, разодрал на полоски сарафан и привязал к её ногам камень. Как зашёл с девчонкой на руках в воду, опустил худенькое тело, испачканное малиновым соком, в реку, как жадно чавкнул Глубарь, как пошли по воде круги…
Еле сдержалась Евдокия, чтобы не метнуть в болезного ступку.
Бабка посмотрела на мать изверга и, не меняя голоса, велела:
– Подготавливайся к похоронам.
Агриппина охнула и осела на пол, вцепившись пальцами в подол. Больше не молила, не плакала – завыла. Так и сидела на полу, раскачиваясь и воя израненной волчицей. Парень продолжал корчиться в муках. По полу ползали поганые черви. Некоторые из них уже забрались на его свесившуюся с кровати руку и карабкались по ней вверх – стремились попасть туда, откуда недавно вышли – в гнусное чёрное нутро насильника.
Евдокия с жалостью смотрела на скорбящую мать, которая убивалась по ещё живому сыну. «Неужели ничего нельзя сделать?» – думала она и уже знала ответ на этот вопрос, читала его в холодных глазах Аглаи.
– Да не вздумай хоронить на кладбище, – сказала знахарка Агриппине. – Насильник и убивец спокойно лежать не будет, подымется. Так пусть хоть порядочных мёртвых не тревожит. Как помрёт, сообщи мне сразу. Не будем ждать третьего дня, в день смерти и похороним.
– Да как же так? Неужто в яму его с татями лесными? Сын же он мне, сы-ы-нок, – завыла Агриппина.
– Пойдём, Дуняша. Мы здесь без надобности, – сказала Аглая и вышла из скверной избы.
– Не жалей, – сказала знахарка по дороге. – За стенаниями и мольбами не всегда стоит правда. Некоторые люди не заслуживают спасения. Не за каждой слезой стоит настоящее горе. Иногда люди оплакивают не жертву. И не зная того, просят спасти зло.
– А в чём правда, бабушка?