Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 110

Глава 6. Треснувший мир

Петя поднимался по лестнице, считая ступеньки:…шестьдесят три, шестьдесят четыре, шестьдесят пять… На шестьдесят восьмой он остановился перед дверью квартиры, ощущая в кармане отсутствие ракушки, которую отдал Кире. Пусто там теперь. Но пустота эта была какая-то правильная, нужная. Лёгкая улыбка тронула губы, когда вспомнил, как они пили чай (он — из синей чашки с маяком) и говорили о море: она сказала, что каждый раз оно другое, а он ответил, что это и пугает, и успокаивает. Хотелось рассказать об этом маме — о Кире, о чашке, о разговоре, о том, что сегодня снова получилось нормально поговорить с человеком. Ключ повернулся в замке, и дверь открылась в тишину. Глухую, ватную.

Парень замер на пороге. Не сразу понял, что зацепило. Квартира всегда встречала смесью звуков — бормотанием телевизора, который Игорь не выключал даже ночью, звяканьем посуды на кухне, шарканьем маминых тапочек по линолеуму. Сейчас же — ничего. Тихо, как в пустом классе после уроков. Только лампочка в коридоре мигала, дёргалась — она барахлила уже месяц, и никто не менял.

— Мам? — позвал Петя, шагнув вперёд.

Голос ушёл в пустоту. Он разулся, поставив кроссовки носками к двери, как учила мама. «Чтобы быстрее выбегать, если что», — говорила она в те времена, когда ещё умела шутить. Она давно не шутила. Петя старался не думать об этом.

— Мам, ты дома? — уже громче.

Никто не отозвался. Петя прошёл в гостиную, оглядываясь. Что-то изменилось, но что? Журнальный столик оказался пуст — ни пепельницы с окурками, ни разбросанных газет Игоря, ни грязных стаканов. Подушки на диване лежали ровно, не скомканные, как обычно после того, как отчим дрых там днём. Пульт от телевизора лежал на полке, будто его специально туда положили.

Такого порядка Петя здесь никогда не видел. От этого делалось не по себе. Хуже, чем от обычного бардака. Будто квартиру прибрали перед чем-то. Перед кем-то. Додумывать не хотелось.

Двинулся дальше, заглянул в ванную — никого, полотенца висят ровно на крючках. В родительской спальне открытый шкаф зиял дырами там, где обычно висела одежда отчима. Бритва исчезла с полочки над раковиной, как и потрёпанная книга в мягкой обложке, которую Игорь читал перед сном уже полгода.

Отчим ушёл. Петя ждал, что от этой мысли полегчает. Не полегчало. Вместе с вещами Игоря должно было исчезнуть и это давящее ощущение. Но квартира не ожила — молчала ещё громче.

— Мама! — крикнул Петя, и голос треснул на последнем слоге.

Счёт. Надо считать. Один, два, три… Дверные ручки в квартире — пять штук. Выключатели — восемь. Лампочки — двенадцать, работают только десять, две перегорели. Цифры выстраивались в ряд, и дышать становилось легче. Четыре, пять, шесть…

Оставалась только кухня. Петя пошёл туда, считая шаги. Семь, восемь, девять… На десятом остановился в дверном проёме.

Мама сидела за кухонным столом, запрокинув голову на спинку стула, одна рука свисала вдоль тела, безвольно, как тряпка. Перед ней стояла пустая бутылка водки и стакан с прозрачной жидкостью на дне. Лицо было расслабленным, спокойным. Она так редко выглядела спокойной.

— Мам, — Петя сделал шаг вперёд, — я вернулся.

Мать не шевельнулась, не открыла глаз, не поджала губы, как делала всегда, когда сын возвращался позже ожидаемого. Обычно она это чувствовала — его шаги, скрип двери. Всегда.

Петя вспомнил, как в детстве, когда ему было лет пять, она пела перед сном. Голос у неё был негромкий, но в мелодию попадала всегда точно. Пела старые колыбельные — про котика-кота и серенького волчка — и гладила по волосам, пока он не засыпал. Тогда от маминых рук пахло печеньем — она часто пекла по выходным. Когда последний раз пела? Когда пекла? Петя напрягся, но не вспомнил.

— Мамочка, — он подошёл ближе, вглядываясь в её лицо.

Что-то было не так. Грудь не поднималась в ритме дыхания. Веки не подрагивали, как бывает у спящих. Губы посинели — раньше такого не было, точно не было.

Петя протянул руку и осторожно коснулся ладони, свисавшей со стола. И отдёрнулся. Кожа была ледяной — не прохладной, как бывает в холодной комнате, а другой. Неживой. Будто резиновой. Так не бывает у спящих. Так бывает только…

Он не хотел заканчивать мысль.

Вдруг почему-то вспомнилось: мама стоит перед дверью кабинета главврача, упёрла руки в бока. «Мой сын имеет право на нормальное лечение. Его болезнь — не приговор!» — голос дрожит, но она не отступает, и седой врач пятится. «Вы будете его лечить. Будете! А если нет — я дойду до министра. До президента дойду, если надо!» И они лечили. Потому что мама умела драться — за сына, за их маленькую семью, за то, чтобы жить нормально.

Петя снова взял мамину руку — теперь уже готовый к этому холоду. Попытался нащупать пульс на запястье. Кто-то показывал, как это делается — надо найти жилку и прижать пальцы.

Ничего.

Дыхание его сбилось, превратилось в короткие рваные вдохи. Грудь сдавило, вдохнуть нормально не получалось. Во рту пересохло, в ушах зашумело — громко, противно. Мысли прыгали. Это неправда! Этого не может быть. Мама просто спит. Просто выпила много. Просто перебрала…

Просто умерла.

Петя видел смерть по телевизору — там люди умирали громко, с длинными речами и музыкой на фоне. В жизни оказалось по-другому — тихо, обыденно, без предупреждения. Вот человек сидел за столом — и вот его уже нет. Тело осталось, а человека нет.

Петя вспомнил, как в первый раз увидел мать пьяной — ему было лет десять, и он не понял тогда, что с ней. Решил, что заболела — её качало, она говорила, запинаясь, глаза блестели. На следующий день извинялась, говорила, что больше так не будет. Но это повторялось — сначала редко, после праздников или ссор с Игорем, потом чаще, потом почти каждый день

— Я хотел рассказать тебе про Киру, — прошептал Петя, всё ещё держа мамину руку. — Что она хорошая. Она дала мне чай в синей чашке с маяком. И она слушает, мам. Не перебивает. Слушает по-настоящему.

Слёзы наполнили глаза, но не потекли — застыли где-то на полпути. Петя не плакал с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать — тогда Игорь сказал, что мужики не ревут. Сейчас влага жгла глаза, но не выходила наружу.

Он осторожно поднял руку матери и положил на стол. Кожа была уже не просто холодной — она казалась чужой, не маминой. Рука как будто принадлежала кому-то другому. Кукле. Манекену. Тому, что осталось от человека, который когда-то здесь жил.

Счёт больше не помогал. Цифры путались, растворялись. Один, два… пять? Или четыре? Сосредоточиться не получалось.