Страница 9 из 141
Пока я хватал воздух, я успел подумать очень отчётливую вещь.
Ты сейчас умрёшь у столба, а мальчишка умрёт через час. И оба раза потому, что ты не смог объяснить.
Двенадцать лет меня учили доносить информацию до людей, которые не хотят её принимать. Я умел это делать с гражданскими в панике, с союзниками, которые нас презирали, с начальством, которое уже приняло решение. Я умел.
Всё это стоило ровно ничего, потому что у меня отобрали слова.
Значит, работаем без слов. Как на берегу.
Не объясняй. Показывай последствие.
Я перестал орать. Выпрямился, насколько мог, и замер.
Тишина в таких случаях действует сильнее крика. Через несколько секунд на меня опять смотрели.
Я поймал взгляд девушки.
Руки у меня были за спиной. Пальцами я не мог показать ничего.
Поэтому я повернул голову набок и запрокинул её, открыв шею. Медленно, чтобы видели все.
А потом стал кивать.
Коротко, мелко, ровно — в том самом темпе, в каком у меня в ту минуту колотилось в горле. Раз. Раз. Раз. Раз.
Остановился. Посмотрел на неё. Снова открыл шею и снова закивал в том же ритме.
Потом мотнул подбородком в сторону носилок.
Шея. Стук. Он.
Я сделал это четыре раза, и на четвёртый она встала.
Подошла ко мне на два шага — ближе, чем кто-либо подходил за весь день, — и посмотрела мне на горло. Потом подняла руку и приложила два пальца к своей собственной шее.
Я увидел, как у неё дрогнули брови.
Она нашла.
Она вернулась к брату и приложила пальцы ему под челюсть. Двор молчал.
Она сидела так секунд двадцать. Потом подняла лицо, и я увидел, как оно изменилось.
Она сказала одно слово — и знахарка ответила резко, а девушка ответила ещё резче, и вцепилась в руку брата, и не отпустила.
Знахарка отступила.
Старший сказал что-то Обрыву.
Обрыв обошёл столб и распустил узел у меня на запястьях. Верёвку с шеи не снял — перекинул наперёд и примотал к столбу, оставив мне полшага и обе руки.
Объяснять никто ничего не стал. Объяснять было нечего: человек, показавший то, что показал я, полезнее с руками, чем без.
Дальше я работал жестами часа полтора, и это была, наверное, самая тяжёлая физическая работа в моей жизни, хотя я всё это время стоял привязанный к столбу.
Ноги выше головы. Я показывал это раз десять: тыкал подбородком в его ступни, потом задирал собственную ногу, насколько позволяла верёвка, потом опускал голову. Со стороны, полагаю, выглядело как припадок. Но девушка смотрела не на форму, а на смысл, и в конце концов подсунула ему под пятки свёрнутую шкуру.
Тепло. Он холодный на жаре — значит, накрыть. Я тряс плечами, изображая озноб, пока кто-то не догадался.
Пить. Вот это было тяжелее всего, потому что я показывал «пить» и все понимали, что это я хочу пить, и никто не спешил.
Я показал: маленькими. Свёл большой и указательный почти вплотную, ткнул в его губы, помотал головой и свёл пальцы снова.
Понемногу. Часто. Не залпом, иначе вырвет, и он потеряет ещё.
Девушка поняла с четвёртого раза и начала мочить ему губы краем тряпки.
К концу этого часа я взмок, хотя пота у меня давно быть не должно было, и держался на ногах уже плохо.
Но у мальчишки на скулах появился цвет.
И вот в этот момент он открыл глаза.
Обвёл двор мутным взглядом. Нашёл сестру — она наклонилась к нему.
И повернул голову дальше.
Нашёл меня.
Мы посмотрели друг на друга через весь двор, поверх голов, поверх коз, поверх мух, поверх всех этих людей, которые понимали друг друга и не понимали ни одного из нас двоих.
Он что-то сказал сестре. Одно слово, потом ещё несколько.
Она обернулась ко мне.
И это уже был не тот взгляд, что двадцать минут назад.
Он сказал четыре слова. Ничего героического — я разобрал их много дней спустя, и звучали они примерно так: «Он вытащил из-под меня дерево».
Толпа расступилась, и во двор вошёл хозяин.
Я его определил мгновенно и без всякого блокпоста.
Не потому, что он был большой или страшный. Он был сухой, невысокий, лет пятидесяти пяти, с аккуратной короткой бородой и совершенно спокойным лицом. Он вошёл не быстро и не медленно — в том темпе, в котором ходят там, где тебя не станут торопить.
На нём была одежда. Настоящая, тканая, крашеная в тёмное, с подолом. Единственный человек во дворе, чья одежда не была тряпкой.
И на шее у него висела на шнурке штука, из-за которой я про себя назвал его Спиралью: плоский камешек размером с ноготь, с вырезанным узором — спираль, вписанная в крест.
За ним шёл второй, помоложе, с деревянным черпаком на длинной ручке и с плетёной корзиной. Черпак.
Толпа при их появлении не то чтобы испугалась. Она просто перестала быть толпой и стала очередью.
Люди подтянулись к северному краю двора, где под навесом стояли большие сосуды. Не толкаясь. Каждый со своей посудиной. Молча.
Я стоял у столба и смотрел, как раздают воду.
И вот тут я начал слышать слово.
Оно повторялось. Каждый раз, у каждого подходившего, одно и то же — короткое, с двойным свистящим посередине:
— Ама́сса.
Женщина протянула кувшин: «амасса». Мальчишка лет десяти протянул горшок: «амасса». Старуха протянула чашку и сказала это дважды, и ей дважды налили.
Я стоял и складывал, как складывают разведчики.
Звук повторяется. Действие при этом одно и то же: человек протягивает посуду, произносит звук, ему кладут в посуду то, что он просит.
Значит, «амасса» — это «дай».
Я запомнил, довольный собой.
Я ошибался, и ошибался очень крупно, но узнал об этом только на следующий день, а по-настоящему понял, во что вляпался, — недели через три.
Черпак опускал ковш в сосуд, поднимал, сливал в подставленный кувшин. Один раз. Иногда два. Один раз он сделал три, и человек, которому налили три, поклонился в пояс.
После каждого налива Черпак брал из корзины глиняный брусочек размером в спичечный коробок, продырявленный насквозь, и вдавливал в его торец камешек, висевший на шее у Спирали.
Спираль в кресте. Оттиск.
Потом брусочек летел в корзину, и подходил следующий.
Я стоял с открытым ртом второй раз за этот день.
Учёт. Не «дали воды», а записали, что дали. Без письменности, без цифр, без единой закорючки — но с идентификацией: чья печать, тому и счёт.
У них не было колеса. У них не было металла. У них была бухгалтерия.
Очередь шла, и я всё сильнее переставал соображать.