Страница 8 из 141
Люди, которые строят сложную систему, чтобы избавиться от воды, на острове, где — я готов был поставить что угодно — воды не хватает.
Я смотрел на это и не понимал, и меня дёрнули за верёвку раньше, чем я успел додумать до конца.
Двор был утоптан до состояния камня.
Посередине — большая плита с выемкой, у неё на коленях две женщины толкли зерно, и это они стучали. По краям — глиняные сосуды в человеческий рост, вкопанные в землю по плечи. Козы: штук пятнадцать, прямо тут, между людьми, и никого это не смущало. Мухи. Мух было столько, что они садились на глаза.
Дети сбежались первыми — босые, чумазые по колено, с любопытными наглыми мордами. Один, лет пяти, подошёл почти вплотную и потрогал меня пальцем за бедро, проверяя, настоящий ли, и получил от матери подзатыльник.
Взрослые собирались медленнее и молча.
Меня подвели к столбу у стены — вкопанное бревно с зарубкой, гладко вытертое, — и привязали. Не грубо. Обыденно, как привязывают козу. Столб был для этого и предназначен.
Носилки поставили посреди двора.
И тогда через двор побежала девушка.
Она была лет двадцати, худая, тёмная, в тканой рубахе до колен, и бежала так, как бегут, когда уже всё знают, но ещё надеются.
Упала на колени возле носилок. Схватила мальчишку за лицо обеими руками. И закричала.
Я такого крика не слышал давно и не хотел бы слышать больше. В нём не было слов. Он был на одной ноте, долгий, и он длился, пока у неё не кончился воздух.
Потом она вцепилась в мальчишку и начала повторять одно и то же:
— Ниссо. Ниссо. Ниссо.
Так я узнал его имя.
Она гладила его по щекам, по волосам, по груди, и вдруг руки её наткнулись на повязку.
Она замерла.
Я видел, как она смотрит на бедро. Как переводит взгляд на шину. Как трогает пальцем щепу, потом верёвку, потом узел.
Я видел ровно тот момент, когда она поняла: это сделал человек. Кто-то это сделал руками, с умыслом, недавно.
Она подняла голову и стала искать глазами. Нашла.
И вот тут я в первый раз увидел её лицо целиком.
Она смотрела на меня, и я готов был поклясться — если бы у неё в руках оказалось что-нибудь железное, я бы этот день не пережил.
Она поднялась. Медленно. И пошла ко мне через двор.
Толпа расступилась.
Она остановилась в двух шагах и что-то сказала. Тихо. Я не понял, но интонацию понимает даже собака.
Голый связанный мужик у столба. Кровь на нём — не его. Мальчишка, которого принесли с берега умирающим. У этого мужика нашли неизвестный никому нож, которым уже успел порезаться взрослый человек.
Я бы на её месте думал то же самое.
Я стоял и смотрел ей в глаза, и не отводил, и молчал.
Потому что оправдываться, когда тебя не понимают, — это самое бессмысленное занятие на свете. Все интонации оправдания в любом языке звучат одинаково и означают одно: виноват.
Она стояла и ждала.
Я молчал.
Тогда она развернулась, вернулась к брату и стала снова смотреть на шину.
И вот тут случилось то, чего я тогда не понял.
Она размотала верхний оборот верёвки. Не всю — только верхний, чтобы взять в пальцы кусок.
И стала его разглядывать.
Долго. Слишком долго. Крутила между пальцами, растирала волокно, посмотрела на просвет. Понюхала.
Потом обернулась и посмотрела на меня уже совершенно иначе — не с ненавистью, а с чем-то другим, гораздо более неприятным для меня, потому что я не мог его прочесть. Она хотела спросить.
И не могла — по той же причине, по которой я не мог ответить.
Мальчишку осматривала старуха.
Даже не старуха — женщина за пятьдесят, крепкая, с руками прачки и очень недобрым взглядом. Она пришла с полотняным свёртком, разложила его на земле, и я увидел пучки сухой травы, кусок жёлтого жира в раковине, костяную иглу и несколько чёрных пластин.
Знахарка. И, судя по тому, как перед ней расступились, — уважаемая.
Она осмотрела ногу. Потрогала. Понюхала рану — правильно, кстати, понюхала, это грамотно.
Потом положила ладонь мальчишке на грудь, подержала.
И сказала что-то, обращаясь не к девушке, а поверх её головы, к людям.
Второе слово вошло так же, как первое: с задержкой, само.
Мёртвый.
Не «умрёт». Не «плохо». О живом, дышащем мальчишке с прощупываемым пульсом — слово «мёртвый», тем тоном, каким говорят о деле решённом.
По двору прошёл гул. Женщина рядом с девушкой заголосила.
А знахарка потянулась к шине.
И вот тут Порез перехватил её руку.
Не грубо. Он даже не встал — сидел на корточках рядом, поймал её запястье и держал.
Потом сказал два слова и показал: на бедро, на повязку, на свои собственные пальцы, которые полчаса назад трижды затянули и трижды отпустили. Из семерых он был единственный, кто делал это руками, и объяснять ему было нечего.
Двое из тех, кто стоял с ним на берегу, кивнули.
Я выдохнул.
Рано выдохнул.
Потому что знахарка не стала спорить.
Она посмотрела на его пальцы, потом на повязку — и согласилась. Кивнула. Сказала что-то короткое и, судя по интонации, вполне уважительное.
А потом стала объяснять, и объясняла долго, обстоятельно, и по мере того как она говорила, лица во дворе менялись, и Порез отпустил её руку сам.
Я не понял ни слова. Я понял по её рукам.
Она показывала не на ногу. Она показывала на грудь, на рот, на дверной проём дома за спиной — и один раз провела ладонью вверх, от лица к небу, и на этом жесте женщина рядом с девушкой заголосила снова.
Вот тогда до меня и дошло, что я всё это время готовился не к той войне.
Я думал, что передо мной дура, которая не может отличить живого от мёртвого. Я собирался доказывать, что мальчишка дышит.
А она и не спорила, что он дышит.
Она говорила, что его уже нет. Что он ушёл, а тело осталось дышать, и это бывает, и она такое видела, и чем дольше держать на нём путы, тем дольше он не сможет уйти совсем.
Верёвка на бедре и щепа на голени были для неё не лечением. Они были помехой.
Она тянулась к шине не потому, что не понимала, что будет с кровью. Она понимала. Просто считала, что кровь тут уже ни при чём.
Я рванулся так, что столб хрустнул.
— Не смей!
Я орал. Я знал, что это бесполезно, я сам себе это только что объяснил — и всё равно орал, потому что в некоторых ситуациях выключается вообще всё, чему тебя учили.
— Он живой! Живой! Он тут, он никуда не делся!
Меня ударили. Ор, конечно, кто же ещё. На этот раз в живот, и на этот раз я сложился.