Страница 4 из 141
Два кадра на одной плёнке. Наложились и не разлеплялись.
Я знал обоих. Я мог бы про каждого сказать, как он держит руку на клапане, как смеётся, что у него с зубами и что он ел перед выходом.
И не мог вспомнить, кого из них я только что звал с обрыва.
Я могу забыть день рождения матери, потерять паспорт, не вспомнить имя женщины, с которой прожил год. Но напарника помнят всегда. Через двадцать лет не вспомнишь, какая была задача, — а как он поворачивался к тебе в воде, вспомнишь.
А я не мог.
И в ту же секунду, из той же мути, поднялось ещё два кадра, и вот они были хуже всего, потому что не накладывались ни на что.
Свет. Ровный, холодный, без источника. Не мигающий, не импульсный, не отражённый — так не светит биолюминесценция, так не светит фонарь, так вообще ничего не светит на сорока метрах в час ночи. Он шёл из щели в скале.
И компас.
Компас у меня на левом запястье крутился. Ровно, оборот за оборотом, как секундная стрелка, и я помню, что успел подумать совершенно спокойно, по-рабочему: надо запомнить и записать наверху.
Дальше было не как в кино. В кино люди хватаются за голову и кричат.
Я просто перестал попадать воздухом в лёгкие. Грудная клетка ходила, а толку не было, и я успел подумать совершенно отстранённо: гипервентиляция, сейчас потеряю сознание, и никто меня не поднимет.
Я лёг лицом в гальку. Камни жгли скулу, пахло сушёными водорослями и почему-то дыней. Я лежал и делал единственное, что умел: четыре счёта вдох, четыре задержка, шесть выдох.
Этому учат не для паники, а чтобы перед задержкой дыхания не разогнать себя до обморока. Если начал частить — остановись и восстанови ритм, потому что дальше решаешь уже не ты.
Двенадцать циклов. На восьмом отпустило горло. На двенадцатом я смог сесть.
Я сидел, обхватив колени, как школьник на физкультуре, и меня всё ещё потряхивало. И сказал вслух, ровно, потому что вслух получается ровнее, чем в голове:
— Так. Ты жив. Ты цел. У тебя есть нож и голова. Встал и пошёл искать воду.
Помогло на удивление хорошо.
Уже вставая, поймал себя на паскудной мыслишке: как я буду это рассказывать. Марку, ребятам, сестре. Как лежал голый на пляже и выл. Смешно ведь выйдет.
И тут же, следом, второй мыслью, холодной и ясной:
А кому.
Эту мысль я поймал за хвост и придушил. За ней шло остальное: мать в Пскове, которой позвонят через сколько-то суток. Сестра. Страховая. Формулировка «пропал без вести при выполнении подводных работ».
Всё это подождёт. Всё это я разрешил себе на потом.
Ладно. Кессонная болезнь, неврологическая форма: я всплывал без режима, я не помню как, но явно без режима. Свет — гипоксическая галлюцинация. Компас крутился потому, что я его к тому моменту уже разбил. Меня протащило течением и выкинуло, и я двенадцать часов пролежал на солнце, и сейчас у меня обезвоживание, ожог второй степени и неврология. В таком состоянии человек видит и не такое.
Ровная версия, полная, всё объясняет. Я вцепился в неё, как в поручень.
Кроме неба. Но небо я решил пока не трогать.
Жажда к этому моменту стала уже не ощущением, а характером. Она думала за меня и разворачивала мне голову к морю каждые двадцать секунд.
Море было прямо тут. Сорок шагов. Синее, прохладное, бесконечное.
Я ровно знал, что будет, если сделать три глотка: осмотическая нагрузка вытянет из меня больше воды, чем я приму, через час рвота, и дальше по нисходящей и быстро.
Я всё это знал — и минуты полторы всерьёз обсуждал сам с собой, не сделать ли три глотка.
Вот это, если честно, напугало меня сильнее пустого неба. Небо было снаружи. Это уже внутри.
И тут до меня дошло ещё одно. Двенадцать лет я служил там, где вода зимой плюс два, а летом плюс восемь, и вся моя подготовка была заточена под одно: не потерять тепло. Как не потерять тепло, я мог рассказать разбуженный среди ночи. Как не потерять воду — не знал почти ничего.
Ровно половина меня была здесь бесполезна. Причём та половина, которая касалась главного.
В воду я всё-таки зашёл. По грудь, ненадолго — сбить температуру с обожжённой спины, иначе к вечеру начнётся отёк и я слягу.
Я подошёл к доске — отломать ещё щепу, потому что шина мне не нравилась, — и остановился.
Это был не борт лодки. Точнее — не просто борт.
Планширь. Верхний брус, тот, что идёт по краю. И в нём сидела уключина — вырезанная из цельного куска дерева, грубая, кривоватая, с гладко вытертым до блеска гнездом. Такой формы я не видел никогда: ни на одной лодке, ни в одном музее, а по музеям меня жена в своё время таскала изрядно.
Я провёл по гнезду пальцем. Дерево внутри было отполировано до воска. Так вытирается только весло. И только за годы.
Дальше пошло само, помимо меня.
Дерево сухое в глубине, серое, с вымытыми волокнами, и рыжая корка обрастания только по одной кромке. Эта штука плавала не вчера. Она плавала месяцы.
Значит, её принесло не тем штормом, который выкинул сюда мальчишку. Она пришла отдельно и раньше и просто лежала в накате, пока волна не швырнула её ему на ногу.
С внутренней стороны, у самой уключины, — вмятина. Не трещина от удара о камень: камень бьёт с раскрошенной кромкой, я это видел сто раз. Тут продавили чем-то тяжёлым и тупым, изнутри наружу, одним ударом.
И верёвка.
Та самая, которая сейчас держала шину у мальчишки на ноге. Толстая, трёхпрядная. Растительное волокно, скрученное вручную: неровно, с утолщениями, с торчащими волосками, ломкое от соли. Не капрон, не полипропилен, не сизаль — сизаль ровнее.
Я потом к этому вернусь, и мне очень не понравится то, к чему я вернусь.
Я стоял над обломком дольше, чем стоило.
Мальчишка, лодка, шторм — это была история. Обычная, скучная, объяснимая, с врачом в конце. А планширь с самодельной уключиной, месяцами плававший, пробитый изнутри одним ударом и перевязанный вручную скрученным шнуром, был из другой истории. Из той, где где-то рядом ходят большие лодки. Где одну такую уже разбило. И где её разбило раньше и не этим штормом.
Я вернулся к камню и взял пластину.
Чёрная, тонкая, длиной с палец, полупрозрачная на просвет по краю. Одна сторона гладкая, с раковистой волной, другая — в узких продольных гранях, и грани шли ровно, одна к одной, от края до края, будто их отмеряли линейкой.
Обсидиан. Вулканическое стекло, режет как скальпель; как из него делают такие штуки, я не знал и знать не мог.