Страница 30 из 141
Он фыркнул.
Я показал на себя, повторил «Курса» и изобразил на лице вопрос: что смешного?
Он прикинул, стоит ли объяснять чужаку, и всё-таки объяснил — жестами, на пальцах, долго.
В их языке слова на «-а» — женские. Все. Без исключений.
То есть весь посёлок восьмой день звал взрослого мужика с ножом на голени примерно так, как если бы по-русски он представился Наташей. Половина деревни тихо давилась. Вторая половина уже привыкла и не замечала.
Он ждал, что я обижусь.
Я засмеялся. И вот тут я в первый раз услышал, как смеётся он, и понял, что ему двадцать два года, и до этого дня я как-то умудрялся про это не думать.
Ниссо был в бешенстве.
Ему, естественно, ничего не было видно — он лежал в доме со своей шиной и слушал, как во дворе орут шестьдесят человек и ни один не удосуживается ему рассказать.
К вечеру ему пересказали раз восемь.
Я лежал в своём углу и слушал, как история растёт.
К третьему пересказу я уже держал Кинта одной рукой. К пятому — поймал его в воздухе. К седьмому — по версии девчонки лет одиннадцати, которую я в глаза до этого не видел, — я его перекинул через себя так, что он пролетел до самой стены.
Ниссо слушал с открытым ртом и требовал ещё.
Тисса, толча зерно в углу, один раз посмотрела на меня.
Ничего не сказала. Просто посмотрела и вернулась к ступке.
Я тогда не разобрал, что это был за взгляд.
При Амассе я отстоял в тот же день.
Черпак отвёл меня наверх после полудня, поставил на площадку, показал на камень у стены и сказал одно слово, значение которого я к тому времени уже знал: сиди.
Я сел.
И просидел четыре часа, и это были очень полезные четыре часа.
Вот что я узнал, просто сидя на камне.
Дежурных двое, и меняются они в середине дня, но смена не строгая: один уходит, второй остаётся, и новый приходит когда придёт. То есть полчаса в сутки на площадке один человек.
Ключей нет. Замков нет вообще — ни одного на весь остров. Чашу не запирают, потому что запирать нечем и незачем: тут не воруют воду. Тут просят.
Ночью на площадке никого. Совсем. Я спросил — Черпак посмотрел на меня как на идиота и сказал: ночью никто не ходит.
И ещё одно, самое интересное.
За четыре часа мимо меня прошло восемнадцать человек с посудой, и каждый из них, подходя, говорил слово. Не «дай». Не «здравствуй».
Каждый называл свой дом.
Я не сразу понял, а потом сообразил: они не просят воду. Они называют, кому её записать.
Это не колодец. Это касса.
И меня посадили в неё кассиром.
Я сидел на камне над посёлком, смотрел, как люди по одному называют себя, чтобы получить два черпака, и очень медленно доходил до того, что Спираль не просто нейтрализовал меня, а сделал кое-что похуже.
Он поставил меня по свою сторону.
Через неделю люди снизу перестанут видеть во мне того, кто им сушил сети, и начнут видеть того, кто сидит наверху рядом с ковшом.
Я это понял в первый же день.
Как с этим быть, я не понимал ещё месяц.
К мысу мы пошли на закате.
Как я его позвал — отдельная история, и она короткая: я взял палку, начертил на земле линию берега, поставил крестик на западном мысу, ткнул в него, потом в себя, потом в Кинта.
Он посмотрел на рисунок ровно две секунды. И встал.
Никаких вопросов. Никаких «зачем» и «а что там».
Он встал сразу, и по тому, как он встал, я понял, что мне ничего не придётся объяснять. Он думал про этот мыс не первый день.
Мы поднялись на Кунду, когда солнце было уже над самой водой.
Я не стал ничего показывать. Мне было интересно, что он покажет сам.
Он подошёл к нижнему валуну — тому, который лежал у самого края и под которым земля была темнее, — и остановился над ним.
Потом обернулся и посмотрел на меня.
Я кивнул.
Тогда он присел, обхватил камень и, кряхтя, откатил его на полтора метра в сторону и вниз. Поставил.
Отряхнул руки. Отошёл на пять шагов, посмотрел вдоль — так же, как смотрел я, — и удовлетворённо кивнул.
Потом вернул камень на прежнее место.
Я стоял и смотрел, и по хребту у меня шёл холодок, потому что этот парень только что без единого слова сказал мне ровно то, что я думал: камень лежал раньше вон там, и его двигали, и он, Кинт, это знает.
Он показал ямку с кострищем — я туда даже не смотрел, а он подвёл и показал.
Потом присел на корточки и разровнял ладонью землю.
И начал чертить.
Провёл длинную горизонтальную черту. Ткнул в её левый конец, потом ткнул в солнце и повёл рукой по небу справа налево — и повторил это движение много раз подряд, быстро, как перематывают.
Годы. Черта — время.
Потом он поставил на этой черте вертикальную засечку. И рядом с ней, чуть выше, начертил маленькую фигурку.
Чёрточка. Две косые внизу.
Тот самый человечек, которого я два дня назад держал на ладони на глиняной бирке.
Он поставил вторую засечку, дальше по черте. И над ней — второго человечка.
Третью засечку. Третьего человечка.
Потом он ткнул палкой в валун за своей спиной.
И трижды повторил одно движение: откатил воображаемый камень и вернул. Раз. Два. Три.
Три раза двигали камень.
И три раза — человечек.
Я сидел на корточках напротив этого рисунка, и солнце садилось мне в глаза, и я, по-моему, минуты две вообще не мог думать.
Потом протянул руку и ткнул в первую засечку.
Поднял голову.
Кинт помолчал. Потом сказал слово — одно, короткое, и я его знал, потому что оно было первым, которое до меня дошло вообще.
«Куннис». Чужак.
Нет. Не так. Я потом разобрался: у них это слово шире, чем «чужак». Это «тот, кто не при доме». Человек без своих. Должник, у которого нечем.
Я ткнул во вторую засечку.
Он сказал два слова. Одно знакомое: «пупи». Ребёнок.
Я ткнул в третью. Он молчал долго.
Потом поднял палку и рядом с третьим человечком нарисовал ещё одну фигурку — побольше. И провёл от неё короткую линию вниз, к горизонтальной черте, будто прикрепил.
Потом посмотрел на меня и открыл рот — и не сказал.
Оглянулся. Вниз, на тропу, хотя за нами на этом мысу не было ни души, и оглянулся он не на человека, а на посёлок вообще.
И только после этого произнёс имя. Тихо, коротко, на выдохе, как произносят то, чего произносить не следует.
Имени я тогда не знал. Я услышал только звук: «Са́рно».
Я отметил, как он это сделал, и отложил. Тогда я решил, что он боится Спирали.
Кинт смотрел на меня и ждал, узна́ю ли я.
Я не узнал.