Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 141

Восемь раз.

На девятый раз он сунул конец старшему и отвернулся.

Тот завязал.

Ерёмин, не оборачиваясь, поднял большой палец и сказал в пространство:

— Во. А ты говоришь, языковой барьер. Барьер — это когда человеку неинтересно.

Я потом ему сказал, что он гений педагогики.

Он ответил, что просто у него дочь в этом возрасте, и с ней всё то же самое, только она ещё и орёт.

Ей тогда было полтора.

Про свои бирки я узнал на шестой день.

Я поднялся к площадке у источника — просто так, посмотреть, как работает разделение, которое мы завели, — и по дороге прошёл мимо того плоского камня, на который в первый день положили мою. Их было три.

Я стоял и смотрел на три глиняных брусочка со спиралью в кресте и очень хорошо помнил, что четыре дня назад там лежал один.

Один — за воду, лечение, еду и нож. Это я понял и принял.

За что второй и третий?

Я не пил больше положенного. Я не просил еды. Я перебрался в дом, где меня кормят из их доли, а не из общей.

Я стоял и считал, и не сходилось, и, что обиднее всего, спросить было не у кого — то есть спросить-то я мог, но ответ был бы на языке, а на языке я к тому дню знал слов сорок, из которых тридцать — названия предметов.

Тисса вечером показала мне на пальцах.

Один — то, что было.

Второй — за жерди. За те четыре обломка, которые я приволок с террас. Дерево на острове ничьё, пока лежит, и чьё-то, как только его подняли.

Третий — за то, что я живу в доме, который сам должен.

Я сидел на пороге и очень медленно это переваривал.

Никто меня не обманул. Всё было честно и по правилам, и правила были известны всем, кроме меня.

Я работал шесть дней. Я поднял им лодку, повесил им сети и научил их одному узлу.

И задолжал за это время втрое больше, чем в тот день, когда меня притащили голым на верёвке.

Не знаю, как у вас, а мне это было мучительно знакомо. Я так однажды взял двести тысяч на ремонт под нормальный процент, платил год честно, ни разу не просрочил — и через год посмотрел на остаток и увидел двести шестьдесят.

Разница только в том, что там я мог перестать платить и мне звонили бы из банка.

А потом Тисса показала мне остальные бирки.

Она сделала это сама, без просьбы, — я думаю, потому что после варды что-то у неё внутри повернулось.

Достала из ниши мешочек, высыпала на скамью и разложила.

Их было четырнадцать.

Четырнадцать глиняных брусочков со спиралью в кресте, на семью из четырёх человек, трое из которых сейчас не работают.

На выпуске Гуляев обходил строй и каждому говорил по одной фразе. Не общее — каждому своё. Мы потом в поезде до Мурманска пересказывали друг другу, кому что досталось, и половине досталось обидное, а половине непонятное.

Мне он сказал так:

— Корсаков. Вы очень хорошо считаете.

Я приосанился, дурак.

— Следите, чтобы люди у вас не превратились в числа.

И пошёл дальше по строю.

Я двадцать лет считал это похвалой с оговоркой.

Сидя на каменной скамье в чужом доме над четырнадцатью брусочками, разложенными по статьям, я в первый раз подумал, что это, вообще-то, был диагноз.

Я взял один. Повертел.

Оттиск был на торце. А на боку, процарапанные по сырому и обожжённые вместе с глиной, шли значки: две-три чёрточки, крестик, кружок.

Я показал: это что?

Она объяснила долго и на пальцах, и суть свелась к следующему. Печать на торце — чей счёт. Значки на боку — за что. Крестик — вода. Косые чёрточки — зерно. Кружок — лечение.

Понятно. Разнесено по статьям.

Я перебирал их, и почти все были с крестиком, и почти на всех крестик стоял по два-три раза.

Вода. Вода. Вода. Вода.

А потом я взял последнюю, и на ней не было ни крестика, ни чёрточек, ни кружка.

На ней была одна маленькая царапина. Короткая вертикальная чёрточка с двумя косыми внизу.

Похоже на человечка.

Я держал её на ладони и не спрашивал ничего, потому что уже знал.

Я вспомнил, как три дня назад Тисса разровняла пыль, поставила отдельно от кучки самый маленький камешек и накрыла его ладонью. Я поднял глаза.

Тисса смотрела не на меня. Она смотрела в угол, где на соломе спал Ниссо со своей шиной.

Я положил бирку обратно.

— Ниссо? — спросил я.

Первое слово, которое я произнёс на их языке осмысленно и по делу.

Она не ответила.

Она собрала бирки в мешочек, спрятала в нишу и вышла во двор, и я слышал, как она там довольно долго ничего не делает.

Спросил я на следующий день. У Ниссо.

Это было подло, и я это знал, когда делал.

Взрослые тебе не скажут — взрослые уже понимают, чего говорить нельзя. А тринадцатилетний пацан, которому скучно, у которого болит нога и который наконец-то нашёл кого-то глупее себя, расскажет всё.

Я дождался, пока Тисса уйдёт за водой, сел рядом и нарисовал пальцем в пыли на полу человечка. Ту самую чёрточку с двумя косыми внизу.

Ниссо посмотрел.

И ответил — легко, спокойно, как отвечают на вопрос про погоду. Слов двадцать.

Я разобрал три.

«Должен».

«Море».

И третье, которое я к тому дню знал очень хорошо, потому что слышал его на берегу над лодкой: «варди». Лодочные.

Разница в одну букву, и я её сначала не слышал. Варда — это длинная лодка, вещь. Варди — это те, кто на ней приходит. Тут вообще многое так устроено: вещь и человек при вещи отличаются одним звуком на конце, и если ты его не слышишь, то не понимаешь половину из того, что при тебе говорят.

Я показал ему рисунок ещё раз и постучал пальцем по человечку, и поднял брови.

Он объяснил снова, терпеливо, как объясняют иностранцу. Показал на дом. Показал на нишу с мешочком. Развёл ладони — много. Потом показал на себя.

Потом показал на море.

И пожал плечами.

Тринадцать лет. Пожал плечами.

Он не боялся. Он даже не считал, что говорит о чём-то особенном. Так пожимают плечами, когда рассказывают, что в их школе всегда так и что все про это знают.

Дверь скрипнула.

Тисса вошла с кувшином, увидела рисунок на полу, увидела мою руку над ним и увидела лицо брата.

И Ниссо замолчал так резко, будто ему заткнули рот.

Вот это было хуже всего.

Он не боялся говорить. Он боялся, что сестра увидит, как он говорит.

Тисса поставила кувшин, подошла и стёрла рисунок ногой.

Не сказала ни слова ни ему, ни мне.

А я сидел на полу и складывал то, что успел получить, и складывалось оно во что-то очень простое и очень мерзкое.