Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 141

Она посмотрела на меня как на дурака, но не тронула.

Через два дня сеть была сухая, лёгкая и не воняла.

Через четыре дня на моём линьке висело чужое.

Через две недели такие жерди стояли у шести домов, и это, между прочим, было первое, что я на этом острове сделал и что прижилось без всякого Спирали.

Второе — узлы.

Тут я хочу оговориться, потому что вопрос принципиальный.

Я ничего не изобрёл. Их узлы были не хуже моих: у них были отличные затягивающиеся петли, была шикарная оплётка стыка, была штука для сращивания концов, которую я два месяца учился делать и так и не научился.

Просто набор был другой.

У них не было беседочного. Незатягивающаяся петля, которая держит любую нагрузку и развязывается после неё одним движением, — вещь, которую человечество изобретало много раз в разных местах, и до Саринта она просто не дошла.

Я показал его Тиссе на третий день, когда мы вдвоём поднимали на крышу мешок.

Она завязала его сама с четвёртой попытки. Потом дёрнула. Потом нагрузила всем своим весом. Потом развязала — одним движением, как он и развязывается.

И посмотрела на меня.

Вот тогда она на меня посмотрела в первый раз по-настоящему.

Варду вытаскивали на четвёртый день моего житья в доме.

Варда — их большая лодка. Я к тому моменту её видел только издали, в сарае под навесом у бухты, и, когда её выкатили на галечник, впервые понял, с чем имею дело.

Шестнадцать метров.

Двадцать вёсел. Узкая, как нож, с высоко задранным носом, на котором стояла деревянная рыбина. Долблёное основание, наращённое досками, сшитыми — не сбитыми, гвоздей тут нет — прошитыми через отверстия жилами и просмолёнными.

Я обошёл её три раза и признал, что был идиотом.

Первые дни я про себя называл местные лодки корытами. Вот это корытом не было. Это был очень узкий, очень длинный и очень лёгкий для своих размеров корпус, который двадцать человек разгоняют так, что от него не уйдёшь.

Её надо было поднять от воды метров на двадцать, к сараю, по гальке.

Собралось человек двадцать пять.

И началось то, на что мне было физически больно смотреть.

Они брались за борта, кто где встал. Кричали. Тянули — вразнобой, каждый в свою сторону и в свой момент. Днище шло по крупной гальке, зарываясь. Кто-то надрывался, кто-то не тянул вовсе, потому что при такой толпе не тянуть можно совершенно незаметно, и все это знают.

За четверть часа они сдвинули её метра на три. Двое сели, задыхаясь. Один рассадил ногу.

Я стоял и смотрел, и меня трясло, как трясёт любого нормального человека, который смотрит, как двадцать пять мужиков делают за час то, что делается за десять минут.

Обрыв — он там был за старшего — отошёл, вытер лоб и посмотрел на меня.

Не позвал. Просто посмотрел.

Я счёл это достаточным.

Я не стал ничего объяснять. Объяснять мне было нечем.

Я пошёл в сторону старых террас и притащил четыре обломка жердей — метра по полтора, толщиной в руку. Кинул на гальку.

Потом лёг на живот у носа лодки и стал подкапывать под килем.

Народ смотрел.

Я подсунул первую жердь поперёк, под самый нос. Показал двоим: приподнимите. Они приподняли. Я загнал вторую в трёх шагах. Обрыв понял мгновенно.

Он сказал что-то, и ещё двое побежали за жердями.

Дальше — угол.

Они тянули вверх по склону, вцепившись в борта: каждый наполовину вбок и наполовину вверх, и добрая половина усилия уходила на то, чтобы бороться друг с другом.

Я снял с носа линь и потащил его вверх, к вкопанному столбу, за который вытягивают сети.

Обрыв решил, что я тяну лодку за верёвку, и пошёл за мной помогать.

Я показал: нет. Привязал коренной конец к столбу намертво. Спустился обратно к лодке, обнёс ходовой вокруг носовой перекладины и опять поволок его наверх, к столбу.

Обрыв смотрел на меня уже совсем нехорошо.

Потом я поставил людей на этот конец — не всех, восьмерых, — и показал: тяните.

Восемь человек сдвинули то, чего двадцать пять не сдвинули за четверть часа.

Сильнее они не стали. Просто теперь на лодку шло вдвое больше, чем они тянули: каждый метр верёвки давал полметра хода, и им казалось, что варда стала легче, хотя она стала медленнее.

Половину выигрыша съедало трение о сырое дерево — перекладина скрипела так, что я на всякий случай плеснул на неё воды. Даже с этой потерей выходило лучше, чем как было.

Я расставил остальных: пятерых к бортам направлять нос, четверых на катки, двоих — перекладывать жерди спереди назад. Не тянуть. Только перекладывать. Это оказалось труднее всего объяснить, потому что человек, которому дали лёгкую работу при общей тяжёлой, считает, что его унизили, и лезет тянуть вместе со всеми.

А счёт задал Обрыв, и задал сам.

Мне бы это в голову не пришло: у них есть гребной темп, они с детства ходят на двадцати вёслах, и попадать в общий рывок они умеют лучше меня.

Просто до этой минуты им нечего было делать одновременно. Двадцать пять человек, вцепившихся в борта, не могут рвануть вместе, потому что тянут в разные стороны.

А восемь на одном конце — могут.

Он крикнул два слога, коротко и на выдохе, и восемь человек ответили ему рывком, и варда пошла вверх по каткам ровно и весело, с тем самым тяжёлым скользящим шорохом, от которого у людей, тянущих канат, всегда делаются одинаковые счастливые лица.

Двадцать метров мы прошли за семь минут.

Вот и весь фокус.

Ни одного нового приспособления. Катки они знали. Столб стоял тут сто лет. Верёвка была их, и темп был их.

Я не принёс им силы и не научил их тянуть. Я развернул им усилие: снял его с бортов, куда его прикладывать бессмысленно, и повесил на один конец, где его можно сложить.

Со мной в тот вечер заговорили одиннадцать человек. Я не понял ни одного, и это не имело никакого значения.

Про союзников я вспомнил, когда мы уже волокли последние метры.

Была у нас в две тысячи семнадцатом одна командировка, про которую я рассказывать не буду, а вот один эпизод расскажу.

Нам придали местных. Восемь человек, отличные ребята, храбрые до глупости, и ни один не умел вязать. Вообще. Никак. Швартовный конец у них держался на честном слове и на трёх полуузлах, которые они наворачивали друг на друга, пока не кончалась верёвка.

Ерёмин с ними бился три дня.

Языка он не знал ни одного, кроме русского и матерного, и на четвёртый день сел на палубу, взял конец и стал вязать медленно, молча, глядя старшему из них в глаза.

Развязал. Завязал. Развязал. Завязал.