Страница 138 из 141
Медь идёт не с восточного берега. Восточный берег — только перевалка. Медь идёт из-за него, с большой земли, где её плавят в ямах, и за неё платят.
Платят зерном, шкурами, рыбой, тканью, людьми.
Именно поэтому счёт растёт.
Вот он, ответ на вопрос, который я задал Акару полтора месяца назад и на который Акар честно ответил: «Не знаю».
Дань росла три года подряд, и Акар думал, что это жадность.
Это была не жадность. Это была закупка.
Кто-то на восточном берегу третий год покупает больше меди, чем раньше. Ему надо платить. Он расписывает недостачу по островам, острова платят вперёд, и разбойник, который приходит к нам осенью, приходит не потому, что хочет, — а потому, что у него самого шнур висит на том же колу.
Вся цепь работает не на страхе.
Она работает на долге.
А долг — это не человек, которого можно убить.
Я сидел на песке и думал, что за это лето научился воевать с людьми, а надо было учиться воевать со счётом.
Круг старших собрали в тот же вечер.
Собрали не восемь глав домов — восемьдесят человек. Мы за это лето незаметно перешли на другой формат, и никто этого не заметил. Я сказал коротко.
Они придут снова следующей осенью. Не эти — других пришлют. Придут потому, что нас записали, и запись никуда не делась, а после этого лета к ней добавилась ещё и недостача за две лодки и полсотни человек.
Мы можем сидеть и ждать.
Мы можем чинить обвод, растить мальчишек и каждую осень терять по двадцать человек, пока нас не станет мало.
Или кто-то может пойти и посмотреть на стену.
Тишина держалась долго.
Потом заговорил Вирро — впервые за десять дней, потому что с ним десять дней никто не разговаривал, и он молчал вместе со всеми. Он сказал:
— А если тебя там убьют, нам от этого станет легче?
Хороший вопрос. Единственный правильный вопрос за весь вечер.
Я ответил, что нет.
За то, чтобы идти, высказался человек, от которого этого не ждал никто, включая меня.
Акара вынесли на носилках и посадили у стены, потому что сидеть он мог, а стоять нет. Рука в тряпках до плеча. Лицо серое. Он за девять дней потерял столько, сколько не теряют за девять лет.
Он говорил медленно, с остановками на дыхание, и говорил он арифметику.
Что мы за это лето отдали на оборону триста человеко-дней, которые не пошли на террасы. Что козы вырезаны. Что зерна до весны хватит, а до следующей осени — нет, и придётся покупать, и покупать не у кого, кроме них же. Что если следующей осенью они придут, а мы будем должны им ещё и за зерно, то никакой обвод нас не спасёт. И закончил так:
— Он считает лучше меня.
Это была самая большая уступка, на которую этот человек был способен за всю свою жизнь.
Хозяин источника, который тридцать лет держал двести человек за горло одним камнем в развилке, публично сказал, что чужак считает лучше.
Я после этого два дня не мог на него нормально смотреть.
Ниссо был хуже всего.
Он к тому дню уже ходил — на палке, коротким шагом, приволакивая левую, и Дулла говорила, что через год будет ходить почти ровно и бегать не будет никогда.
Он пришёл ко мне вечером, сел напротив и сказал, что идёт со мной.
Я сказал, что нет.
Он не кричал.
Он был очень спокойный, и это было хуже крика.
Он сказал: там четыре дня гребли. Я не гребу ногами. Я гребу руками, и руки у меня целые, и я на варде сидел на двенадцатом весле четыре часа подряд, и никто не сказал, что я плохо.
Я сказал, что дело не в гребле, а в том, что там, куда мы идём, может понадобиться быстро уйти. Он сказал:
— Ты меня вытащил из-под доски. Потом из лодки. А теперь оставляешь.
Я сидел и не находил ответа.
Потому что ответ был, и ответ был честный, и я его не мог произнести.
Ответ был: да, я оставляю тебя, потому что ты меня замедлишь, и если станет плохо, я буду выбирать между тобой и делом, и я уже один раз выбирал.
Вслух я этого не сказал.
Я сказал другое, и это была не утешительная выдумка, а правда, и он это понял.
Я сказал: тут остаётся счёт воды.
Не «присматривай», не «помогай старшим», не «ты тут за меня». Настоящая работа: каждый день, на камне у чаши, при всех — сколько пришло, сколько отдано, сколько осталось.
Ты единственный на острове, кто умеет писать значки, считать вслух и при этом не имеет своей выгоды.
Если этого не будет, через полгода всё вернётся к одному человеку с копьём.
Он подумал. Потом сказал:
— Ты уходишь, потому что тебе тут больше нечего чинить.
И вот тут он попал.
Попал не полностью. Но попал.
Третьим пошёл Тавво.
Он пришёл сам, без разговоров и без просьб, стянул рубаху и показал грудь.
Три белые линии, ровные, одинаковой длины, с равными промежутками. Заплывшие уже, но видные. Он сказал:
— Мне написали.
И потом:
— Я хочу посмотреть, кто писал.
Кинт был против. Говорил, что парню семнадцать, что у него мать, что он один мужчина в доме.
Тавво выслушал и сказал, что мужчина в доме он потому, что его брата и отца забрали те люди, и что если он этого не сделает, то будет мужчиной в доме всю жизнь и умрёт мужчиной в доме. Кинт замолчал.
Человек с числом на груди идёт к тем, кто это число написал.
Мне не нравилось это по всем соображениям, кроме одного: я бы на его месте сделал так же, и любой на его месте сделал бы так же, и если бы я его не взял, он бы пошёл сам через год на чужой лодке.
Тисса не обсуждала это вообще.
Она сказала мне на террасах, за два дня до того, три слова про отца, и после этого просто начала собираться.
Она собрала еду на пятерых, хотя нас было четверо, и на восемь дней, хотя мы шли четыре и обратно четыре, и вода — тридцать литров, и это оказалось единственным, о чём мы поспорили: я считал двадцать, она посчитала тридцать.
Права была она. У неё был мой же аргумент: считать надо не на переход, а на переход плюс неудачу.
Я спросил её один раз, что она будет делать, если найдёт. Она сказала:
— Посмотрю.
Я спросил, а если он живой и не хочет возвращаться. Она долго молчала. Потом сказала:
— Тогда я хотя бы буду знать, за что мне на него злиться.
Из всех разумных причин идти на восток, которые я перебрал за эти дни, её была самая неразумная и самая понятная.
Пирри поймала меня утром восьмидесятого дня, у самой воды.
Ей девять, она ниже моего локтя, и она единственная на острове, кто ни разу за всё это время меня не боялся. Она спросила:
— А как мы узнаем?
Я не понял.