Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 77

Глава 16

— Что с ним? — спросил я.

Литке перевёл. Женщина отвечала долго и сбивчиво; по лицу мичмана я видел, что понимает он её с пятого на десятое.

— Говорит, в доме человек горит четвёртый день. Рука у него. Их лекарь отворял кровь, а нынче он у другого больного и придёт к полудню. Она ждать не может.

— Отчего к нам?

Мичман переспросил. Она подняла голову и сказала одну фразу, и её я разобрал сам, потому что в ней было слово «русские» и число.

— В гавани говорят, что у русских от самого Кронштадта никто не умер, — перевёл Литке.

Я поглядел назад, под тент. Там были мои девятнадцать: семнадцать уже на ногах, двое ещё лежали, и у обоих я с рассвета дважды трогал лоб. Нынче я собирался пойти со Скородумовым на рынок, купить фрукты и раздать их у трапа по счёту.

Рынок подождёт.

— Андрей Ильич, вам там без языка делать нечего, — сказал Литке быстро, прежде чем я успел открыть рот. — Я Фёдора Ивановича Кутыгина попрошу постоять за меня.

Ему было двадцать лет. На берегу он был один раз — на острове с обсерваторией, а в городе не бывал вовсе. Это было написано у него на лице крупными буквами.

— Просите, — сказал я и пошёл к Новицкому.

Штаб-лекарь сидел у себя за столом, одетый, и перед ним лежала ведомость. Левая рука у него лежала на столе ладонью вниз. Цвет лица был утренний, серый.

— Ваше благородие, зовут на берег. К больному, в частный дом.

Он выслушал, не поднимая головы.

— Ступайте.

Я ждал вопроса, и вопроса не было. Не спросил ни о том, к кому зовут, ни о том, чем болен человек, ни о том, надолго ли я ухожу.

— Лазарет я возьму, — сказал Новицкий. — На весь день.

— Владимир Гаврилович управится, ваше благородие.

— Я сказал. Капитану сам доложу, а вы у вахтенного запишитесь.

Я стоял и знал, чего ему это будет стоить. Целый день в лазарете, где девятнадцать человек и духота стоит с утра. Целый день на ногах, потому что сидя он работать не умеет. И три раза за этот день он встанет посреди лазарета и будет стоять, шевеля губами, и Скородумов будет глядеть на него из-за шкафа.

А возразить я не мог. Возразить значило сказать ему вслух, что он не справится. То есть сделать с ним ровно то, чего он боится больше смерти и о чём сам сказал мне в ночь после шторма. Стать лекарем, которого щадят в собственном лазарете.

Губы у него не шевелились. Утренний счёт, стало быть, он уже отсчитал.

— Благодарю, ваше благородие.

Скородумов был в лазарете и перекладывал корпию.

— Владимир Гаврилович, я на берег до вечера. Двоих, что лежат, поите по глотку.

— Знаю.

— И ежели что, посылайте за мной. С любой шлюпкой.

— Пошлю, — сказал он и поглядел на меня дольше, чем следовало.

«Ежели что» было лишним. Мы оба это услышали. Третьего дня он принёс мне то, что увидел своими глазами, а получил лишь половину ответа. И сегодня я оставлял ему лазарет вместе со штаб-лекарем и говорил на два слова больше, чем обычно.

— Прохор, собирайся.

Прошка поднялся из-за шкафа, и лицо у него было цвета недозрелого лимона.

— Дык куда?

— На берег. Сумку неси.

Он взял сумку и пошёл за мной, стараясь, должно быть, не думать о вчерашних апельсинах.

По штормтрапу он спускался вторым и держался за него дольше, чем нужно. Стоял на нижней выбленке, уже над самой шлюпкой, и не отпускал, пока гребец не взял его за локоть. Сел на банку и взялся за неё обеими руками.

— Фёдор Иванович Кутыгин отпустил, только велел к вечерним склянкам быть, — сказал мне Литке.

Я кивнул.

Гребцов было четверо. С борта я принял следы на их щиколотках за железо, а вблизи увидел, что железа нет. Это были рубцы. У каждого на обеих ногах виднелись кольцевые следы — старые, гладкие, темнее прочей кожи. Оттого с высоты они и походили на браслеты.

У того, что грёб ближе ко мне, на левой щиколотке рубец был разбит. Там была свежая мокнущая язва величиной с пятак, с жёлтым краем, и натёрта заново недели две назад, не больше. Железо, стало быть, было. И, видно, его надевают снова.

От меня до язвы было три фута. В сумке у меня лежали корпия, мазь и бинт, то есть ровно то, чем это лечат. И я сидел в трёх футах, смотрел и молчал, потому что прав у меня тут не было никаких.

Женщина сидела под навесом прямо и неудобно. Я пробовал расспросить её, и из этого ничего не вышло. Мой французский был хуже её французского, её — хуже Литкиного; Литке переводил то, что успевал понять.

— Когда порезался?

— Говорит, пять дней назад. О ящик в конторе.

— Жар когда пошёл?

— На другой день. Нет, на третий. Она не помнит.

— Кто он вам?

Она ответила сразу.

— Не муж, — перевёл Литке. — И не сын.

Больше она не сказала ничего, и я не стал спрашивать.

Литке сидел рядом со мной и смотрел на приближающийся город так, что забывал переводить. Вода у пристани стала мутной, на вид тёплой. От берега навстречу нам пошёл запах — тот самый, что я разбирал третьего дня, только гуще: тут он стоял над водой и никуда не уходил.

У пристани гребец спрыгнул в воду по колено, чтобы подтянуть шлюпку к ступеням, и спрыгнул той самой ногой. Солёная вода легла на открытую язву. Он даже не поморщился.

Прошка вылез на ступени вслед за мной, держась за кольцо в стене. На пристани торговка разложила целую гору апельсинов. Прошка поглядел на них и отвернулся.

Дом стоял в нижнем городе, при торговой конторе, и был он в два этажа, с толстыми стенами. Внизу была контора: мешки, весы, запах кофейного зерна и сырой кожи. На конторке под окном лежали раскрытые счётные книги; закладки в них стояли на вчерашнем числе. Она прошла мимо них, не поглядев, и я понял, что писала в них она сама, и писала нынче утром, перед тем как ехать за мной.

Нас повели наверх, по узкой лестнице, и с каждой ступенью становилось жарче.

Внутри стоял полумрак. Жара в нём не двигалась. Все ставни были закрыты до единой.

Я сперва хотел велеть открыть и не велел. Тут полагают, что ночной, болотный воздух вреден; воздух с улицы и считают болотным, потому что город стоит на низине. Так учат здешние доктора, и учат не хуже, чем учили меня в моё время чему-нибудь другому, над чем после смеялись.

Больной лежал на кровати у стены. Я ничего не видел и велел дать огня. Служанка принесла свечу в медном шандале, зажгла и поставила на столик у изголовья. Там она и осталась, и свет до руки больного не доходил.