Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 77

Первый: он её не читал, а сдвинул, когда клал что-нибудь на стол. Этот я отбросил сразу, потому что человек, двадцать лет служащий при штабах, чужих тетрадей на столе не двигает.

Второй: прочёл, доложил капитану, и теперь ждут. Этот я отбросил по одному признаку. Головнин не из тех, кто копит. Он вызвал бы в тот же день, и мальчишка знал бы, что с ним.

Стало быть, третий: прочёл, молчит и держит у себя третий день, не пуская в ход.

И идти мне к нему надо утром.

Тут я себя и проверил ещё раз, потому что разрешение есть вещь скользкая.

Мальчишка пришёл ко мне ночью и выложил две вещи, за которые с него снимут мундир. И выложил не старшему офицеру и не духовнику, а лекарю, и выложил потому, что лекарь молчит. На этом стоит всё моё ремесло. Ко мне идут с тем, с чем больше некуда, и идут ровно до той минуты, покуда знают, что дальше меня не уйдёт.

И самое лёгкое было бы сказать себе: Филатов и так знает, стало быть, тайны нет. Оправдание хорошее, и потому я его и отбросил. Тайна не в том, что знает Филатов. Тайна в том, что знаю я и от кого.

Разрешение он дал, и дал не сгоряча, и я его спросил прежде, чем пошёл, а не после. Это единственное, что делает мой утренний поход делом, а не доносом. И границу он мне поставил сам: первым не начинать и за него не просить.

Вот в этих границах я и пойду.

Пошёл я в восьмом часу, до вахты. Всю дорогу я соображал, с чего начать, и не сообразил.

Я иду к офицеру говорить про чужую тетрадь, о которой знаю от третьего лица и которую сам не видел. И единственное, что меня туда пускает, есть слово того, кто её писал.

Филатов принял меня немедля.

— Андрей Ильич. Садитесь.

— Никандр Иванович, я к вам по медицинской части.

— По медицинской, — повторил он. — Слушаю.

— Мичман Литке болен. Цинга, самое начало.

Он не переменился в лице. Он вообще редко переменяется в лице, и я давно понял, что это не выдержка, а привычка.

— Гм, — сказал Филатов. — Офицер.

— Офицер.

— Это скверно, — сказал он. — Это, Андрей Ильич, скверно не тем, что он болен, а тем, что скажут. У нас в кают-компании сидит десять человек, и все они нынче к обеду будут знать, что цинга берёт и с эполетами. Вы капитану доложили?

— Он доложит сам. До полудня.

— Сам, — сказал Филатов. — Стало быть, вы ко мне пришли прежде капитана.

— Я пришёл по хозяйственной части. Ему нужен горячий обед в половине первого и кислая капуста полной порцией всякий день.

— Это устроим. — Он взял перо и записал, и записал обстоятельно. — А отчего в половине первого?

— Оттого, что в полдень он берёт высоту.

— Он и в час будет брать высоту, — сказал Филатов, не поднимая головы. — Он у нас такой, что ему хоть обед в койку неси. Ещё что?

— Ещё то, что цинга есть болезнь истощения. А истощает не одна солонина.

— А что ещё?

— Бессонница. И тревога.

— Тревога, — сказал Филатов задумчиво и посмотрел в потолок. — Скажите, Андрей Ильич, а всей команде рты глядеть надо? Или покамест рано?

И пошёл разговор про рты. Сколько человек в вахте, за сколько дней управимся, надо ли осматривать нижних чинов при офицере или можно без. Я отвечал, и отвечал толково, и всё это время у меня было чувство, что меня медленно и вежливо уводят прочь от того, зачем я пришёл.

Он не уходил от разговора. Он его переносил в такое место, где о тетради не говорят.

— Никандр Иванович.

— Да?

— Тревога у него не от болезни.

И замолчал. Дальше я сказать не мог, потому что обещал.

Филатов поглядел на меня спокойно, и молчали мы, я думаю, секунд пять.

— Вы про тетрадь, Андрей Ильич?

Вот и всё. Я её не называл.

— Да, — сказал я.

Филатов помолчал.

— У меня, Андрей Ильич, двадцать лет службы, и я вам скажу одно: на корабле лежит много всякого. И покуда оно лежит, оно никому не вредит. Вредить оно начинает, когда его подымут. Вот вы и подняли.

— Подняли не вы и не я, — сказал я. — Подняли три дня назад, когда переложили тетрадь обрезом в другую сторону. Мальчишка с той минуты не спит.

— Это верно, — согласился Филатов. — Это я сделал дурно. Я думал, поймёт и спрячет так, чтобы я её больше не увидели. А он не спрятал. Прежде о ней знал один человек. Теперь двое.

— Трое, — сказал я.

— Мальчишка не знает, что знаю я, — сказал Филатов. — И покуда не знает, он жив. А как узнает, он придёт ко мне объясняться. И объясняться будет горячо, потому что в двадцать лет иначе не умеют. И тогда я уже не смогу не доложить.

Вот тут я и понял, отчего он молчит третий день. И понял, что сам он мне этого не скажет никогда.

— Никандр Иванович, я вам как лекарь скажу. Ожидание беды истощает вернее солонины. Ежели он ещё месяц проходит так, у меня к Рио будет лежачий.

— Стало быть, лечите, — сказал Филатов. — Капуста, обед, сон. Это по вашей части, и тут я вам не мешаю. А тетрадь не по вашей.

— А по чьей?

— Моей, — сказал он. — И решу я в Рио. Покуда молчите. Ему не говорите ничего.

Я встал.

— Этого я не сделаю, Никандр Иванович.

Он поднял голову в первый раз за весь разговор.

— То есть?

— Я к вам пришёл с его ведома, — сказал я. — Он меня отпустил на одном условии: что я передам ему ваш ответ слово в слово. Я обещал. И передам.

— Вы понимаете, что вы мне сейчас сказали?

— Понимаю. Я вам сказал, что обманывать его не стану. Хотите, чтобы он не знал, — не отвечайте мне вовсе, я ему так и передам: офицер говорить об этом не стал. Это будет правда.

Филатов смотрел на меня долго.

— Гм, — сказал он наконец. — А вы, Андрей Ильич, неудобный человек.

— Я лекарь. Мне иначе нельзя, потому что назавтра ко мне никто не придёт.

— Передавайте, — сказал Филатов. — Слово в слово передавайте. Решаю я, решу в Рио, и покуда пусть сидит тихо и не жжёт ничего, потому что сожжённое всегда видно. Вот и весь мой ответ.

Я пошёл к двери.

— Андрей Ильич.

— Да?

— У нас на шлюпе двое, которые пишут то, чего писать не надо, — сказал Филатов и не поднял глаз от бумаг. — Одна лежала на столе обрезом к двери. Я её так и положил, и положил нарочно. А вторую я покуда не читал.