Страница 45 из 77
Глава 11
Я стоял у двери и держался за скобу дольше, чем следовало. Знает про тетрадь. Откуда?
— Садитесь, Андрей Ильич. Вы стоите уже полминуты, и это заметно. Я в рундуках не роюсь, — сказал Филатов. — Говорю сразу, чтобы вы после не гадали.
— Тогда откуда?
Он выдвинул ящик и достал подшивку. Развязал тесьму, перелистнул, нашёл.
— Отсюда. Требование от августа. Книга в четвёртую долю, переплёт холщовый, одна. По лазаретной части. Моя подпись. — Он перелистнул дальше. — Ещё одно требование. Книга в четвёртую долю, одна. По лазаретной части. Моя подпись. Журнал в лазарете один. Стало быть, вторая книга лежит не в лазарете и пишется не по лазаретной части.
И это он ещё не знает, что и тетрадь на журнал выписывал не я…
— Отчего молчали?
— Оттого, что у меня не было дела до вашей второй книги, — сказал он. — А нынче есть. Ежели на шлюпе начали писать тетради, я желаю знать, сколько их и чьи они. Мичманская уже вышла мне боком.
Врать было можно. У меня на ходу сложились две отговорки, обе складные, и обе не стоили ничего, потому что человек, который считает переплёты по требованиям, разберёт их за сутки.
— Тетрадь моя, — сказал я. — Я записываю в неё больных.
Филатов поднял брови.
— Больные в журнале.
— В журнале то, что подаётся. Имя, число, болезнь, исход. А я пишу другое. — Я поискал слово. — Я пишу то, в чём ещё не уверен. Человек здоров, а мне в нём что-то не нравится, и в журнал я его поставить не могу, потому что поставить в журнал значит объявить больным. Вот я его и держу у себя.
Филатов помолчал.
— Стало быть, вы там держите тех, кого не хотите объявлять раньше времени.
— И тех, про кого сказать вслух нельзя вовсе.
— А такие есть?
— Есть, — сказал я. — И вот про них я вам не скажу ни слова, Никандр Иванович, и ежели прикажете, всё равно не скажу. Лекарю иное говорят затем, что он лекарь, а не затем, чтобы это шло дальше.
Я ждал, что он на этом упрётся. Он не упёрся. Он упёрся в другое.
— Антон Григорьевич про эту тетрадь знает?
— Нет.
— Вот, — сказал он. — Вот это и дурно.
— Он мой начальник по части, я понимаю.
— Ничего вы не понимаете. — Филатов сказал это ровным тоном. — Дело не в чине. Штаб-лекарь отвечает за здоровье команды перед капитаном, и отвечает головою. Ежели у вас в тетрадке сидит человек, которого вы ещё не объявили, то Антон Григорьевич нынче отвечает за то, чего не видит. А он, между прочим, вам доверяет и подписывает ваши ведомости не глядя. Я это знаю, потому что они у меня проходят.
Он был прав, и прав целиком, и возразить ему я мог только тем, чего сказать не смел, потому что первым, кого я записал в эту тетрадь, был сам Новицкий.
— Что вы предлагаете?
— Я не предлагаю. Я скажу, как будет, — Филатов придвинул счётный лист. — Тетрадь ведите. Она нужная, и я это вижу по мичману. Но лежать она будет в аптечном ларе под замком, а не в вашем рундуке. И Антон Григорьевич должен знать, что она есть.
— А что в ней?
— А что в ней, пусть он спрашивает у вас сам. Я вам не духовник и не доктор. Мне надобно, чтобы на моём шлюпе не было бумаг, о которых знает один человек. Такие бумаги, Андрей Ильич, тонут вместе с человеком. Ступайте, у вас мичман нелечёный.
Я кивнул и вышел.
После Филатова я отправился к Новицкому, рассказал ему про Литке.
— Где он?
— Спит, ваше благородие.
— Разбудите.
Литке привели через четверть часа, мятого со сна, и оттого он держался ещё прямее обыкновенного. Штаб-лекарь взял свечу, оттянул ему верхнюю губу большим пальцем и стал смотреть. Потом нажал ногтем у переднего зуба и поглядел на палец.
— Гм. Ступайте спать, Фёдор Петрович.
— И всё? — спросил Литке.
— И всё.
Когда за ним закрылось, Новицкий сел и стал глядеть на свечу.
— Значит, началось.
— Ваше благородие, а вы не удивились.
— Чему?
— Тому, что офицер.
— У меня в одном из плаваний первым слёг лейтенант, — сказал он. — Сорока лет, из хорошей фамилии, мылся всякий день. А слёг первым, потому что брезговал квашеным.
— Сколько у вас бывало к этому сроку?
— Семеро, — сказал Новицкий. — И это в хорошее плавание. А в дурное лежало пятнадцать. А у нас один. И вот это, Андрей Ильич, ваша заслуга, и я вам говорю об этом один раз, чтобы вы после не сомневались. Уголь в бочках. Кружки. Сок из Портсмута. Горох ваш. Я это всё подписывал и половину считал блажью. А нынче у нас один вместо семи.
Дальше мы работали вместе.
— Проращивание, — командовал Новицкий.
— Горох и ячмень, ваше благородие. Ячмень прорастает быстрее. Мне нужно место в кормовой части, где прохладнее, и три кружки воды в день.
— Это к Любушину, и это будет война. — Новицкий записал. — Сходим вместе. Кислое обязательно, не по желанию. И чтобы отказ отмечали.
— Это ещё зачем?
— Ежели человек третий день отказывается, я хочу про это знать.
— А ежели он выбрасывает?
— Тогда я его поймаю на осмотре. Через две недели у него будут дёсны. Осмотр ртов всей команды по вахтам, чтоб не собирать всех разом. Я и Владимир Гаврилович, дня три. И ещё. Вы про главное-то забыли.
— Про какое?
— Апельсины и лимоны, Андрей Ильич. В Рио их возами возят, и стоят они гроши. Я в прошлый раз брал бочками, и вот это и есть настоящее лекарство, а не горох ваш. Только до Рио ещё дойти.
— Ваше благородие, отчего вы раньше не сказали?
— Оттого, что рано. До Рио две недели ходу. — Он поглядел на меня. — А вы, я гляжу, решили, что я нарочно молчал.
— Виноват.
— Вы, Андрей Ильич, привыкли, что всё придумывать вам. А тут есть и чужое.
Учение назначили на полдень, и я не понял, зачем в самый зной. Матюшкин объяснил в двух словах.
— Оттого, что неприятель не спросит, который час.
К полудню палуба жгла через подошву. Карронада — орудие короткое и толстое, стреляет недалеко, зато ядром тяжёлым. У нас их стояло на верхней палубе, по бортам, двенадцатифунтовых. А на батарейной, внизу, стояли длинные восемнадцатифунтовые пушки.
У каждого расчёта — шесть человек, и всё расписано по номерам. Первый шурует банником, мокрой щёткой на древке. Второй подаёт картуз с порохом. Третий забивает прибойником пыж — ядра нынче не кладут, стрельба холостая. Дальше орудие талями выкатывают к борту, покуда ствол не выйдет за обвод, и к нему вступает наводчик с пальником.
— Банник!.. Картуз!.. Прибойник!.. Накатывай!..