Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 77

— И сок. А это тоже.

Тут вошёл Любушин, которого я позвал нарочно.

— Арсений Кузьмич, глядите.

Баталёр поглядел на горсть мокрых ростков и не переменился в лице.

— Проросло, — сказал он.

— Проросло.

— И что?

Положение у меня было дурацкое. Я знаю, что в проросшем зерне появляется то, чего нет в сухом, и что это помогает от цинги, и знаю твёрдо. А доказать не могу ничем. Ни опыта, ни сравнения, а объяснять пришлось бы через вещи, которых тут никто не знает и которых я сам не умею объяснить.

Всё, что у меня есть, это моя уверенность. Стало быть, годится один довод. Я взял горсть и съел. Съел при них обоих, не торопясь, и стал жевать.

Вкус был отвратительный. Я в тот момент пожалел, что затеял. Ростки были склизкие снаружи и жёсткие внутри, и во рту от них стоял привкус сырого, и жевались они плохо.

Я поперхнулся и закашлялся. Скородумов захохотал.

— Ну как, Андрей Ильич?

— Гадость, — сказал я честно, откашлявшись.

— То-то же.

— Гадость, — повторил я и взял вторую горсть.

И доел. Вторая пошла хуже первой.

— И вы это будете есть?

— Буду. И всякий, кто захочет, пусть ест.

— Дык никто не захочет.

— Нынче не захочет, — сказал я. — А через полгода за эту гадость будут драться.

Любушин поглядел на меня.

— Отчего через полгода?

— Оттого, Арсений Кузьмич, что через полгода мы будем в Тихом океане, и свежего у нас не останется ничего. Ни зелени, ни мяса, ни картофеля. Одна солонина и сухари.

— Ну.

— И вот тогда у нас пойдёт цинга. И вот тогда эта гадость будет стоить дороже вина.

Баталёр помолчал. Скородумов неожиданно взял и съел росток вслед за мной. Поморщился, но съел.

— Полкружки в день вам идёт, — сказал Любушин.

— Идёт.

Он сделал то, чего я не ожидал. Вынул свою книжку, полистал и что-то вписал.

— Кружку, — сказал он.

— Что кружку?

— По кружке в день на ваши плошки. Со следующей недели, — он закрыл книжку. — Только вы уж их не губите. А то жалко воды.

И пошёл к двери.

Благодарностью это не было. Любушин мне ничего не должен и благодарить ему меня не за что.

Он месяц ворчал, что я извожу воду, и считал полкружки, и был совершенно прав, потому что воду на корабле считают и считать её его должность. А нынче он поглядел, как я ем гадость, и прибавил мне вдвое. И означало это не спасибо. Означало, что он меня зачислил в свои.

На пороге он остановился.

— Да, Андрей Ильич. Вы мне вот что скажите.

— Слушаю.

— Мы нынче почали мешки другой партии.

— И что?

— Дык хлеб потемнее вышел, — Любушин пожал плечами. — И горчит вроде. Солоду, что ли, переложили при выпечке.

— Сухари-то съедобные?

— Едят, не жалуются.

— Ну и ладно.

Он ушёл, а я вернулся к своим записям. И тут же подумал, что надо бы поглядеть на эту муку самому. Подумал и не пошёл, потому что дел других хватало.

Пассат мы поймали числа с десятого. До сих пор я не понимал, чего Литке так ждал этого ветра. Северо-восточный пассат дует в этих широтах круглый год и дует ровно.

Ровно и в одну сторону, сутки за сутками, не порывами и без перемен. Паруса ставят раз и не трогают их неделями. И корабль идёт.

Мы пошли узлов по шести, и шли так днём и ночью. За два месяца я привык, что на корабле всё время что-нибудь делают с парусами, а тут делать стало нечего. Матросы принялись чинить, плести и красить, один вырезал что-то из кости, и Евдокимов гонял их вяло, потому что гонять было не за что.

Жара к пятнадцатому стала такая, что я перестал понимать, как тут живут люди. Палубу поливали из помпы дважды в день, и я сперва решил, что для прохлады. А оказалось иначе. Доска на солнце ссыхается, швы расходятся, и через них течёт вниз. Палубу поливают, и дерево разбухает и держит. Прохлада выходила побочно, и матросы радовались ей отдельно.

Одежду сшили новую, парусиновую, широкую и белую, потому что казённого сукна в такую погоду не наденешь. Сто двадцать девять человек в белом на выбеленной палубе под белым от зноя небом. Спали наверху все, и жилая палуба стояла пустая. Я тоже перебрался, и первые две ночи ворочался на досках, а после привык.

А вода в бочках пошла. Я этого ждал и всё-таки огорчился. Уголь, который я заложил в августе, держал её два месяца, и это было вдвое дольше обыкновенного.

А в тропиках сдал и он. Вода помутнела, и от неё потянуло, и я приказал уксус к обеду, как заведено, и стал следить, чтобы черпали из тех бочек, что почали раньше.

Медицинской работы шло много. Потница, опрелости, солнечные ожоги у тех, кто сдуру работал голым в полдень. Я взялся за правила.

Шестым пунктом у меня стояло, что ежели человека рвёт больше суток и он не удерживает воду, он идёт ко мне немедля. Это было написано для Балтики. А в тропиках выходит иначе. Человек, который потеет весь день, теряет воду и соль, и от этого слабость, тошнота и головная боль, и ежели он придёт на вторые сутки, я его буду вытаскивать.

Так что новое шестое вышло такое. Ежели тебя мутит и голова болит на жаре, идёшь в тот же час, а не через сутки. И приписал седьмое, которого раньше не было.

«Ежели ты весь день на солнце и перестал потеть, бросай работу и иди ко мне бегом. Не жди и не терпи».

Я это написал и перечёл, и остался доволен. Правило это стоило всех прочих, потому что сухая кожа на жаре есть знак, который виден всякому, и не нужно ни лекаря, ни трубки, чтобы его заметить.

Евдокимов прочёл и покивал.

— Это дельно, — сказал он. — Это они запомнят. Оно вроде как примета.

— Пусть примета.

— Только вы понимаете, Андрей Ильич, что теперь у меня всякий лентяй перестанет потеть.

— Понимаю.

— И что мне с ним делать?

— Гнать ко мне. Я разберу за минуту.

Он поглядел на меня недоверчиво, но лист повесил. Читал Евдокимов, а не я, потому что его слушают охотнее. И я понял, что за два месяца что-то переменилось.

Никто не спросил, спишут ли за это.

Восемнадцатого числа на камбузе лопнул котёл. Я был в лазарете и слышал звук, какого на корабле не бывает. Сперва хлопок, а после долгое шипение.

И крик.

Я выскочил и побежал, и на бегу понял, что кричат двое, и что кричат по-разному. На камбузе стоял пар. Он валил из двери белой стеной, и в этом пару кто-то ворочался, и кто-то выползал на четвереньках.

— Наружу их! Всех наружу!

Вытащили троих. Кока и двоих его подручных.