Страница 21 из 77
Я стал смотреть и смотрел быстро, потому что тут счёт идёт на минуты. Первым делом я заглянул им в рот, всем троим, поднеся фонарь. Опалённых волос в носу не было ни у кого, и в глотке было чисто, и говорили они обыкновенными голосами. Это я проверил прежде всего и прежде всего обрадовался. Потому что ежели пар прошёл внутрь, то к утру глотка распухнет и закроется, и ни вода, ни мёд тут не помогут, и я буду стоять и смотреть.
Кок получил меньше всех. Обварило правую руку до локтя и бок. Первый подручный получил в лицо и в грудь. А второй лежал и не кричал.
— Воды! Забортной, вёдрами!
— Несём!
— И помпу сюда. Шланг тяните.
Распоряжение это я отдал прежде всех прочих и отдал не думая. Ожог лечится водой, и водой в первые минуты. Оттого что жар, попавший в кожу, не уходит сам. Он остаётся в ней и продолжает варить ткань изнутри ещё долго после того, как пар кончился. И покуда его не выведешь, он идёт вглубь. А выводится он только холодом, и выводится долго.
— Лейте. На руки, на грудь. Не жалейте.
Полили.
— Ещё.
Полили ещё.
— Опять вы водой, — сказал кто-то за моей спиной.
Я обернулся. Говорил матрос из палубных, и говорил с удивлением, а не с насмешкой.
— Опять, — сказал я. — Лей.
— Дык вы лейтенанта водой лили, и этих водой.
— И этих водой.
Вода была разная, и вот отчего. Филатова я лил, чтобы охладить всего человека, потому что у него грелось внутри. А этих я лью, чтобы охладить кожу, потому что в ней сидит жар и она варится дальше. Дело было совсем разное, и объяснять это посреди работы было некогда, и я не стал.
— Лей, — сказал я. — Полчаса лить будем.
— Полчаса⁈
— И ни минутой меньше.
Вода была тёплая. Она была тёплая, как парное молоко, и в этом вся беда. Холодной тут взять негде, а тёплая тянет жар вдесятеро медленнее. Оттого полчаса тут и не роскошь, а самое малое.
Пошли возражения, и пошли одно за другим, и всякое приходилось ломать. Первым подошёл кок. Он был обварен сам, и сидел, держа руку на весу, и шипел сквозь зубы, а всё-таки лез распоряжаться, потому что тридцать лет на камбузе.
— Вашбродь, пузыри-то вскрыть надо.
— Не надо.
— Дык как не надо? — он уставился на меня. — Их всегда вскрывают. Вода выйдет, и заживёт скорее.
Для своего века он говорил истинную правду. Пузыри вскрывают, и вскрывают все. Так делают на флоте, так делают в деревне и так пишут в книгах. И я это запретил.
— Слушай сюда, и все слушайте, потому что это важнее прочего, — я показал на вздувшийся пузырь на руке у кока. — Вот это не беда. Это повязка.
— Какая ж повязка?
— Такая, какую тело сделало само, — я поглядел на него. — Она чистая, потому что внутри у неё ничего чужого. И она без единой дырки.
— Ну?
— А теперь погляди на мою корпию, — я вытащил из сумки клок. — Она была чистая, покуда лежала в сумке. А как я её положу на мясо, в неё пойдёт всё, что есть кругом.
Кок помолчал.
— А ежели пузырь лопнет сам?
— Тогда прикроем. А покуда цел, не трогаем.
Дальше подошёл второй с другим.
— Вашбродь, а маслом мазать?
— Не мазать.
— Дык всегда мажут. Маслом и мукой присыпают.
— Слушайте все. Масло и мука на ожог не кладутся никогда.
— Отчего?
— Оттого, что масло держит жар внутри. Мы полчаса лили воду, чтобы жар вышел, а вы его маслом запрёте, и он останется и пойдёт глубже. А мука спекается в корку. И через день под этой коркой начнёт гнить, а мы этого не увидим, потому что корка сверху. И узнаем, когда человека уже не спасти.
Эти два объяснения прошли легче, чем я думал. Потому что оба были про то, что видно. Масло держит жар, и это всякий проверял на себе, обжегшись у печки. Корка сверху и гниль под ней тоже всякому знакомы по ране.
А третье прошло тяжело. Второй подручный, тот, что не кричал, лежал в рубахе.
И рубаха у него на груди прикипела. Когда пар бьёт через ткань, ткань прилипает к тому, что под ней. И снять её можно только с кожей, потому что кожа уже не отделяется. Двое матросов уже взялись за края.
— Стойте! — сказал я. — Не тяните!
— Дык её снять надо, вашбродь!
— Не снимать. Резать.
— Как резать?
Я взял ножницы.
— Вот так. Разрезаю по шву, снимаю всё, что отходит само, а что прикипело, обрезаю вокруг.
— Дык она ж на нём останется!
— И пусть остаётся.
— Вашбродь, она ж грязная!
— Грязная, — согласился я. — И пусть остаётся.
— Отчего⁈
— Оттого, что ежели вы её сдёрнете, вместе с ней уйдёт кожа. А кожа тут дороже всякой рубахи.
Я показал ножницами.
— Под кожей мясо. И через мясо в него пойдёт всё, что есть на корабле. И тогда мы его схороним через неделю.
Резали мы долго, потому что резать надо было осторожно. Я обрезал вокруг прикипевших мест и оставил на нём четыре лоскута ткани, и лоскуты эти сидели на груди как заплаты. Выглядело это дико.
Я знал, что выглядит дико, и знал, что через три дня эти лоскуты отойдут сами вместе с отмершим, и что так будет правильно. А объяснить это людям, стоящим кругом, я уже не мог, потому что объяснять было некогда.
Дальше я взялся считать, и вот это было главное знание, которого в этом веке нет. При большом ожоге человека убивает не рана. Его убивает высыхание.
Обваренная кожа перестаёт держать воду, и вода уходит через неё быстро, и через сутки человек, у которого рана вроде бы небольшая, умирает оттого, что в нём не осталось жидкости. И лечится это одним. Пить.
Площадь я мерил ладонями, приёмом грубым и старым, каким в моём веке пользуются до сих пор, потому что ладонь всегда при тебе. Она вместе с пальцами есть примерно сотая часть поверхности человека.
У кока вышло около десяти. У первого подручного около пятнадцати. У второго, с грудью, около двадцати пяти, и я померил дважды.
Дальше посчитал воду, и посчитал грубо, потому что точной меры не было, а весов тем более. Тому, у кого десять, кружек шесть сверх обычного. У кого пятнадцать, кружек десять. А второму подручному вышло двадцать, и я поглядел на это число и пересчитал заново. Норма у нас и так прибавлена вдвое против положенного. А тут сверх того тридцать шесть кружек в сутки на троих. Кружка у нас в полштофа.
Я поднял голову и увидел, что Любушин стоит тут же. Он стоял в трёх шагах, у переборки, и стоял давно, и я его не заметил.
— Арсений Кузьмич.
— Слышал, — сказал он.
— Тридцать шесть кружек в сутки. И так дней десять.
Баталёр поглядел на троих обваренных. Потом вынул книжку.
— Тому, что с грудью, двадцать?