Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 75

— И всё, Михаил Михайлович. Я не берусь за полгода сделать из мужика лекаря. Я берусь сделать из него человека, который не убьёт раненого по невежеству и вытащит того, кого можно. Таких мне нужно не десять. Мне их нужно тысячи.

Робек побарабанил пальцами.

— Деньги.

— Двор за Рогаткой. Первый выпуск мы прокормим сами.

— А после?

— А после у меня будут выпускники и числа. И с числами я пойду в казну.

— Звание, — сказал Робек. — Вот главное. Вы выучите человека, а кем он выйдет? Кем он станет числиться в бумаге?

Вот тут я и споткнулся, крепко и надолго, потому что ответа у меня не было.

— Не знаю, — признал я.

— А я знаю. — Робек снял очки. — Никем. И это, Салтыков, вас и погубит. Мужик выйдет от вас умеющим, а в бумаге он останется тем же служителем, и жалованье ему положат служительское, и всякий фельдшер станет им помыкать. Через год половина ваших разбежится по трактирам, и вы плюнете.

— Стало быть, надо выбить звание.

— Надо. — Он помолчал. — И вот тут я вам скажу самое неприятное. Против вас будет не экспедиция. Против вас будет академия.

Я поднял на него глаза.

— Медико-хирургическая?

— Она самая. — Робек откинулся. — Подумайте сами. Учёное заведение, куда берут по экзамену и где учат пять лет. И тут является лекарь двадцати пяти лет и заводит рядом школу, где мужиков учат полгода и где им, чего доброго, дадут звание. Как, по-вашему, это выглядит из академии?

— Как унижение науки.

— Именно. — Он кивнул. — И скажут вам не «мы против». Скажут: невозможно допустить, чтобы к больному человеку прикасался неучёный. И будут по-своему правы, и переспорить это трудно.

Я сидел и соображал, правда недолго, потому что за полтора года выучился одной вещи. Когда дверь заперта, не надо в неё ломиться, надо поглядеть, нет ли рядом окна.

— Михаил Михайлович. А что если школы не будет?

Робек поднял бровь.

— То есть?

— То есть не будет заведения, устава, звания и вывески. Ничего, к чему академия могла бы придраться. — Я подался вперёд. — Будет так. При дворе за Рогаткой я беру двадцать человек. Не учениками, а на работу, служителями, с жалованьем, какое и так платим. И полгода их учу, потому что учить своих служителей мне никто запретить не может, это моё дело и мой двор.

— А после?

— А после я их не выпущу с бумагой. Я их раздам. Пятерых Мейеру, пятерых в военный госпиталь, пятерых на двор, остальных Голикову в Вильну, ежели попросит. И через год пойду не с проектом, а с двадцатью людьми, которые уже работают, и с числами, насколько меньше стало при них помирать.

Робек долго молчал.

— И тогда звание вам дадут сами, — проговорил он наконец. — Чтобы объяснить, кто эти люди, которые уже везде работают.

— Именно.

— Хитро. — Он покачал головой. — Хитро и бессовестно, как всё, что вы делаете. Знаете, что меня в вас пугает, Салтыков? Вы всякий раз обходите правило так, что формально его не нарушаете.

— Я его и вправду не нарушаю, Михаил Михайлович.

— В том и беда.

Двадцать человек мы набрали за три дня.

Отбирал я сам, по одному признаку, который здесь никому бы не пришёл в голову. Ни грамота, ни сила меня не занимали. Я глядел, слушает ли человек, когда ему объясняют.

Одиннадцать взяли из моих же выздоравливающих, из тех, кто зимой таскал раненых и уже понимает, зачем всё это. Четверых дал Голиков письмом ещё из Вильны, прислав с обозом. Пятерых нашли на дворе за Рогаткой, из слободских.

Первый урок я дал сам, в мастерской у Шамшева, потому что другого места не нашлось.

Стоял стол, на столе лежала корпия, стояло ведро с известковой водой, и двадцать человек в фартуках глядели на меня так, как глядят на барина, который сейчас скажет что-то непонятное.

— Слушайте меня, — начал я. — За полгода я выучу вас трём вещам. После этого всякий из вас станет стоить дороже, чем стоит нынче, и вот в чём тут дело. Лекарей в этой стране мало, и больше их не станет. А больных много, и их станет ещё больше. И тот, кто научится делать за лекаря половину его работы, будет нужен всегда и везде.

Они слушали. А я добавил:

— Начнём с самого простого и самого трудного. С рук.

Я закатал рукав и опустил руку в ведро.

Записка от Хотяинцевой пришла в конце недели.

Анна Гавриловна извещала, что хворает скукой, что лекарь её бросил на всю зиму и уехал воевать, а нынче, воротившись, не является вовсе, и что ежели он не приедет в четверг к восьми часам, она сочтёт себя брошенной окончательно и станет об этом рассказывать.

Поехал я с трубкой, потому что за зиму так и не получил ни одного письма о её здоровье и не знал толком, как она.

Приняла она меня в той же малой комнате за гостиной, полулёжа на кушетке, и первое, что я сделал, войдя, было не поклон.

Я поглядел на её лицо.

Румянец на скулах побледнел и почти сошёл. Дышала она ровно. Сидела высоко, на поднятом изголовье, том самом, которое мой столяр делал ей осенью.

— Ну, — сказала она вместо приветствия. — Долго вы намерены разглядывать меня с порога?

— Покуда не разгляжу.

— И что же вы там разглядели?

— Что вы, Анна Гавриловна, за зиму не померли, а напротив, похорошели.

— Вот с этого и надо было начинать. — Она протянула мне руку. — Садитесь. И рассказывайте.

Слушать она умела так, как не умеют девять человек из десяти.

Я рассказал ей про Вильну и про мост, про обоз и про четыре госпиталя, которых нет. Она не ахала, не прижимала рук к груди и не перебивала, зато задавала вопросы, и были они такие, что я дважды поймал себя на желании их записать.

— Погодите, — сказала она на середине. — Вернитесь назад. Вы сказали, что у вас на дворе четыреста человек стояли на морозе, а госпиталя не было. И что вы заняли деревню. А теперь ответьте мне на одну вещь. Вы им платили?

— Расписками по форме.

— И по ним заплатят?

— Заплатят. Я послал копии в три места.

— Ага, — сказала Хотяинцева с удовольствием. — Вот это, сударь, я в вас и ценю. Всякий бы занял деревню, а расписку дал не всякий. — Она повела веером. — Дальше.

Про Пултуск я рассказывал коротко, подробностей не давал, и она это заметила.

— Вы пропускаете.

— Пропускаю.

— Отчего? Я не барышня и в обморок не паду.

— Оттого, Анна Гавриловна, что рассказывать это незачем. Там нечего рассказывать, там всё одинаковое.

Она поглядела на меня и вдруг переменила тему, и я был ей за это благодарен.

Слушать её было ещё занятнее, чем рассказывать.