Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 75

За зиму Петербург, как я понял из её рассказа, прожил свою собственную войну, и шла она по гостиным. Кто уехал к армии и кто устроился при штабе, не выезжая из города. Чьи сыновья в гвардии. Кто разорился на подрядах и кто, напротив, поднялся. Что теперь носят и что перестали носить, потому что французское вышло из моды, и дамы, вчера говорившие по-французски, нынче объявляют, что дурно им владеют.

— А про вас, сударь, говорили всю зиму, — сообщила она между делом.

— И что же?

— Разное. — Она прищурилась. — Осенью говорили, что вы уехали за чинами. Зимой, когда пошли вести из-под Пултуска, замолчали. А нынче рассказывают, что вы там с саблей стояли над ранеными и что вас государь непременно заметит. Я эти россказни, разумеется, не поощряю.

— Разумеется.

— Я их распространяю, — невозмутимо сказала Хотяинцева. — Поощрять и распространять есть разные вещи.

Слушал я её сердце долго.

Первый тон хлопал у неё, как и прежде, за ним шло всё то же урчание, и ритм по-прежнему сбивался, вставляя лишние шаги, я насчитал три за минуту. Ничего из этого не ушло и уйти не могло. Зато и не прибавилось. Внизу, сзади, где осенью стояла сырость, теперь было суше.

— Капли принимаете?

— Принимаю. Мейер ваш ездит, считает пульс и глядит на меня с таким ужасом, какой приберегают для пороховой бочки при свечке.

— Соль?

— Щепоть, и я на вас за это сердита. Повар мой плачет.

— Лестница?

— Со ступеньками у нас мир. Я хожу медленно и всем говорю, что берегу платье.

Я убрал трубку.

— Анна Гавриловна, скажу прямо, потому что вы этого ждёте. Хуже вам за зиму не стало, и это в вашем положении не «ничего», а победа. Дверца ваша в сердце как заедала, так и заедает. Зато лёгкие суше, чем осенью, ритм не хуже, и спите вы лёжа. Стало быть, мы держимся, и держаться можем годами.

— Годами, — повторила она и отчего-то отвернулась к окну. — Знаете, сударь, чего я испугалась осенью, когда вы уехали? Не смерти. Я испугалась, что вы уедете и всё вернётся как было, и опять никто не станет мне ничего объяснять, а станут поить кумысом и вздыхать.

— Не вернётся.

— Теперь вижу.

Она помолчала, сложив веер, и я вдруг понял, что за весь вечер она ни разу не заговорила о том, ради чего звала.

Потому что она звала не ради этого. Я это чувствовал с порога и всё ждал.

— Ну хорошо, — сказала Хотяинцева наконец. — Довольно. Михайло Алексеевич, я вас нынче зазвала не за тем, чтоб вы мне грудь слушали. То есть и за этим тоже, но не только.

— Я догадался.

— Разумеется, догадались, вы человек невыносимо догадливый. — Она поглядела на меня очень внимательно. — Есть человек, который желает вас видеть. Давно желает, с осени. Просил меня об этом трижды, и я всё отказывала, потому что вас не было в городе, а после вы явились с войны, и я решила дать вам две недели отдышаться.

— Кто?

— А вот об этом, сударь, я говорить не стану. — Анна Гавриловна поднялась с кушетки, медленно, как ей и положено подниматься. — Скажу одно. Человек этот в моём доме нынче. И сидит в соседней комнате уже полчаса.

Я встал.

— Анна Гавриловна…

— Помолчите. — Она подошла к двери и положила ладонь на ручку. — Я вас, сударь, ни разу ни о чём не просила. Прошу нынче. Выслушайте.

И отворила дверь.

А я увидел человека, о котором не вспоминал уже, практически, целый год.