Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 75

— А вот так, Ефрем Данилыч. Не знаю. — Я перешёл ко второй койке, к кучеру, здоровенному бородачу, который лежал пластом и глядел в потолок. — Болезни, при которой разом ломит мышцы, отекают веки и больно жевать, я не назову. Ни по-русски, ни по-латыни. Но кое-что я вам скажу и без имени. Глядите. Трое из одного дома слегли в одну неделю. А на заразу это не похоже.

— Как это нет, когда трое разом? — возмутился Кологривов.

— А вот считайте со мной. — Я загнул палец. — В доме Оладьина, я спросил у привёзшего, полтора десятка душ. Кухарка здорова. Баба приказчикова здорова, а она при муже спит. Сам купец здоров. Ежели бы это была зараза, она пошла бы по дому, как пожар по сухому, — мы с вами это видали сто раз. А тут выхватило троих, и остальных не тронуло. Так зараза себя не ведёт.

— А как же они тогда… — начал Мейер и не докончил.

— А вот это и есть вопрос, Карл Фёдорович. Не «чем больны» — это мы придумаем после. А «почему эти трое». Что у этих троих общее, чего нет у остальных двенадцати.

Кучер с койки подал голос, глухой и виноватый.

— Дак мы, барин, завсегда вместе… И в баню вместе, и за стол…

— За стол все в доме садятся, — возразил я. — Погоди, братец. Про стол мы с тобой ещё поговорим отдельно и подробно.

С третьей койки мне подал голос племянник, молодой малый с таким же заплывшим лицом.

— Барин… А помереть-то мы не помрём?

— Не помрёте, — сказал я твёрдо, хотя твёрдость эта стоила мне дороже, чем он думал. Обещать при болезни, которой не знаешь ни имени, ни хода, — дело рисковое. Но эти трое должны были есть, пить и не бояться: страх при жаре — плохой товарищ. — Лежать, пить, что велено, и вспоминать про еду. Вспоминать это теперь ваша главная служба.

Я распорядился по своей привычке. Троих в отдельную палату. Отбрасывать заразу я пока не имел права. Штоссу велел завести на всех троих листы, полные, с жаром по часам. Питьё обильное, покой, от кровопусканий воздержаться.

— Как это воздержаться? — Кологривов даже руками развёл. — Жар, полнокровие, лица налитые. Тут само просится!

— Просится, Ефрем Данилыч. А мы не дадим. — Я кивнул на приказчика. — Поглядите на него. Он неделю толком не ест, жевать больно, силы уходят с каждым днём. Пустим кровь, отнимем и последние. Жар у него умеренный, сердце тянет. Дайте мне три дня, и ежели ему станет хуже, пускайте, ваша возьмёт. А покуда пусть его собственная кровь при нём и остаётся.

— Три дня… — Кологривов напрягся. — Ладно. Только обязательно напишите в лист, что я был против.

— Непременно напишу. Я и свои промахи туда пишу, вы знаете.

А сиделке я велел то, от чего у неё сделалось лицо как у Кологривова.

— Спросишь у каждого, что он ел и пил. За две недели, день за днём, всё, что вспомнят. Дома, в гостях, в трактире, на улице с лотка. Запишешь всё, до последнего огурца.

— Огурца?.. — переспросила сиделка.

— До последнего. И отдельно спросишь, чего они трое ели такого, чего прочие в доме не ели.

Мейер проводил меня до дверей палаты и там придержал за локоть.

— Голубчик, — сказал он вполголоса. — Я вас знаю второй год. Вы ведь не наугад про еду спрашиваете?

— Наугад, Карл Фёдорович, — я не стал ему лгать. — Честное слово, наугад. Просто еда — дело общее для всех и разное для каждого. Все едят, а едят не одно. Ежели эти трое чем-то отравлены, еда первая на подозрении. А ежели нет, вычеркнем и станем искать дальше.

— Отравлены… — Мейер покачал головой. — Трое разом, неделю кряду, и не насмерть? Мудрёный у вас выходит яд, голубчик.

— Мудрёный, — согласился я. — Оттого он мне и не нравится.

До самого вечера эта хворь сидела у меня в затылке, как заноза. Я перебирал в памяти всё, что знал из своего века, листал давно прочитанные учебники, до которых отсюда было двести лет, и что-то в этой картине мне мерещилось знакомое, что-то на самом краю памяти, и не давалось.

Жар, каменные мышцы, отёкшие веки, и жевать больно.

Любопытно…

Вечером за Рогаткой контора была полна, и ждали меня.

Я ехал туда через город, который жил своей августовской жизнью, пил на дачах чай и обсуждал Парижский мир, и по дороге у меня в голове стояли рядом две вещи, никак друг с другом не связанные. Трое с отёкшими веками в дальней палате. И осенняя грязь польских дорог, про которую говорил Штосс, лазареты после перехода, где мрут, не услыхав ни единого выстрела.

В моём веке это знал каждый студент. На всякой войне до двадцатого столетия болезни убивали больше, чем оружие. Втрое, впятеро больше. Пуля убивала солдата, а тиф убивал армии.

И против пули я был бессилен. А вот против второго у меня кое-что было.

В конторе я не стал садиться.

— Вчера я обещал вам сказать, что мы сделаем перед моим отъездом, — начал я, и гул стих. — Скажу. Только сперва спрошу. Иван Георгиевич, вы поход видели. От чего в девяносто девятом мёрло больше народу — от французской картечи или от лазаретной гнили?

— От гнили, — ответил Штосс без раздумий. — Не равняя. На одного убитого я хоронил пятерых от поноса и горячки.

— Вот. — Я обвёл взглядом контору. — Слышали все? Пятеро на одного. Армия, которая пойдёт осенью, повезёт с собой пушки против французов. А против того, что унесёт впятеро больше жизней, чем французы, у неё нет ничего. Потому что враг этот не носит мундира. Его не видно глазом. Он живёт в грязной воде, на грязных руках, в грязном белье, и убивает он верней Бонапарта.

В конторе было тихо так, что слышался котёл Мироныча за стеной.

— Так вот, — сказал я. — Перед отъездом мы с вами сварим против него оружие. Белое, как соль. Дешёвое, как известь. Его можно возить бочками и раздавать вёдрами. И там, где оно есть, невидимый враг умирает первым.

Мироныч приподнялся, Лемке подался вперёд всем своим аптекарским весом, и даже Шамшев у меня на глазах перестал сопеть.

— И во что оно станет? — Порфирий Саввич уже держал наготове карандаш. — Я к тому, что казна за чудеса платить не любит, а свои деньги у нас считаны.

— Дешевле пороха, — ответил я. — Много дешевле. В том его вторая сила.

— А хранить? Возить? — Штосс глядел на меня поверх тетради. — В девяносто девятом нам слали уксус бочками, для окуривания. Половина потекла, половину выпили.

— Это не выпьют, Иван Георгиевич. Попробовавший второй раз не потянется, я ручаюсь.

— Это что же за оружие такое? — спросил Ртищев за всех.

Я помолчал, глядя на них, и ответил.

— Завтра начнём варить. И к сентябрю, господа, у этой армии будет то, чего нет ни у одной армии в мире.