Страница 5 из 75
Глава 2
— Белильная известь, — сказал я.
Секунду в конторе стояла тишина. А потом Лемке хлопнул себя ладонью по лбу, да так звучно, что Мироныч вздрогнул.
— Bleichkalk! — аптекарь даже привстал. — Белильная известь! Господин Салтыков, помилуйте, да ею же холсты белят! От Нарвы до Риги все белильни на ней стоят, её из Англии бочками возят! Я думал, вы нам явите нечто…
Он развёл руками, подбирая слово, и по конторе пошёл тихий гул. Я его понимал. Люди ждали чуда, а им назвали то, чем купцы отбеливают полотно.
— Договаривайте, Адам Васильевич. Нечто новое хотели от меня услышать?
— Ну… да.
— А я вам новое и являю.
— Постойте, — Лемке всё ещё не сдавался. — Так ведь соль эта не наша. Её господин Теннант в Англии варит, тому лет семь. Что же тут нового?
— А я и не обещал вам новую соль, Адам Васильевич. Я обещал новое оружие. — Я поднял палец. — Порох китайцы жгли столетиями. Потешные огни пускали, на праздниках жгли. А оружием он стал в тот день, когда кто-то догадался зарядить им пушку. Вот вам вся разница между веществом и оружием. Соль варят семь лет, верно. Белильщики ею белят холсты. А того, что я вам сейчас скажу, не делает с нею никто. Ни в Англии, ни во Франции, ни в одной армии мира.
— Так поясните же! — попросил Лемке.
Я обвёл свою команду взглядом. А затем сказал:
— Белильщик знает, что эта соль делает с холстом. Выедает грязь и серость, да так, что после неё полотно хоть к государю на стол. А теперь слушайте, чего белильщик не знает. Та же самая грязь, только живая, сидит в гнилой воде, на грязных руках, в смраде отхожих мест и лазаретов. Её не видно глазом, но она есть, и она убивает. Так вот, господа. С этой живой грязью белильная известь делает ровно то же, что с серым холстом. Выедает подчистую.
Гул стих. Лемке медленно опустился обратно на лавку.
— Откуда сие известно? — спросил он совсем другим голосом.
— Оттуда же, откуда проба на кору и счёт дыхания при эфире. — Я не стал вдаваться, и он не стал переспрашивать, у нас это было давно уговорено. — Известно твёрдо. А чего я не знаю, то мы с вами проверим здесь, на дворе, прежде чем я повезу это армии.
— И много ли её надобно везти? — Порфирий Саввич уже держал карандаш наготове.
— В том и сила, что мало. Щепоть на ведро воды, и вода станет злее всякой заразы. Фунт на бочку. Армии на месяц достанет того, что уместится на двух подводах.
Ртищев присвистнул. Мироныч поскрёб в затылке и высказался при мне:
— Ежели соль такая злая, то как её самою возить, чтоб подводу не съела?
— Вот это первый дельный вопрос за вечер, — сказал я. — В сухом виде она смирная, лишь бы вода не попала да солнце не пекло. Бочонок, просмолённый изнутри, крышка на вар. А теперь второй вопрос, и он главный. Покупать её у англичан я не хочу, дорого и долго. Мы сварим свою.
И мы стали варить.
Наука тут, ежели глядеть из моего века, умещалась в три строки. Соль, купоросное масло и чёрный марганцевый камень, нагретые вместе, отдают жёлто-зелёный удушливый дух. Дух этот пропускают в гашёную известь, а та его выпивает, становясь той самой белильной солью.
Всё.
Господин Бертолле проделал это во Франции двадцать лет назад, англичане поставили на поток, а до русской армии оно так и не доехало.
На деле три строки обернулись тремя днями, и дни эти я запомню.
Купоросное масло нашлось у Лемке, соль была своя. За чёрным марганцем поехали к стеклодуву Акиму Фадеичу, который дует нам градусники, и тот выдал полпуда, ворча, что этим камнем он стекло от зелени чистит и на всякие глупости не напасёшься. У него же взяли гнутые стеклянные трубки. Гашёной извести Мироныч привёз со стройки целую бадью.
— В конторе варить не станем, — объявил я, когда всё свезли. — И в мастерской не станем. Ставим под открытым небом, за котлами, и работаем только по ветру.
— Это отчего же? — удивился Мироныч. — Дождь пойдёт, всё размочит.
— Оттого, Евсей Мироныч, что дух, который пойдёт из горшка, есть яд. Он жжёт глаза, рвёт грудь и ест лёгкие. Хлебнёшь полной грудью, сляжешь, а хлебнёшь крепко, помрёшь, и я тебя не вытащу. Дождь мы переждём. А вот лёгких новых я никому не вставлю.
Мироныч перевёл взгляд с меня на горшок и обратно. И молча перенёс треногу ещё на десять шагов дальше от мастерской.
Первая варка стала уроком на всю жизнь.
Ветер, с утра тянувший ровно, к полудню перекинулся, и жёлто-зелёный дым от реторты поволокло прямо на нас вместо поля. Я успел крикнуть, и все шарахнулись, а Мироныч успел глотнуть немного дыма. Кашлял он потом час, с надрывом, со слезами, и я поил его тёплым молоком с содой.
Про молоко здесь знали и без меня, старое средство при удушливых работах, но мне-то следовало поставить дело так, чтобы оно не понадобилось вовсе.
Ко второй варке мы поумнели.
Реторту взяли глиняную, потому что дух этот ест железо, как я ем кашу. Трубку от неё пустили стеклянную, длинную, с наклоном вниз, потому что дух тяжёл и стелется понизу, это надобно было помнить всякую минуту. Ящик с гашёной известью накрыли крышкой с одним отверстием, и Мироныч мешал известь лопатой на длинном черене, стоя спиной к ветру, с мокрой тряпицей на лице. Мокрая тряпица держит этот дух, сухая нет, и это я велел записать особо.
Перед второй варкой Ртищев по моей просьбе построил всех причастных у котлов, как строил когда-то караулы, и я проговорил порядок вслух, по пальцам.
— Работаем по ветру и только по ветру. Тряпица на лице мокрая. Высохла — отошёл и намочил. Дух тяжёл, стелется понизу, оттого не наклоняться к трубке и к ящику, хоть бы там золото лежало. Закашлялся, отходишь на двадцать шагов, дышишь, пока не отпустит. И молоко в кувшине стоит вон там, под рогожей. Кому непонятно?
— Понятно, — ответили нестройно.
— Евсей Мироныч, тебе особо понятно?
— Мне, барин, теперь понятней всех, — просипел Мироныч, и подмастерья заржали, а он погрозил им лопатой.
К вечеру второго дня он был готов. Белый, чуть сыроватый порошок с тяжёлым, колючим запахом, от которого у ворот расчихался Ртищев, хотя стоял в двадцати шагах.
— И это оно? — Шамшев потрогал бы пальцем, да я перехватил его руку.
— Голой рукой не трогать никому. Разъест. Ложкой, лопаткой, в перчатке. Это оно, Порфирий Данилович. А теперь глядите пробу.
Я заранее придумал пробу, понятную всем — от Лемке до последнего подмастерья.