Страница 7 из 85
Глава 2. Слава и презрение
Хоумлендер стоял на балконе своей комнаты — той самой тесной каморки, которую ему выделили ещё в детстве и так и не удосужились сменить, — и смотрел вниз, на двор. Утро было ранним, серое, с низкими тучами, но двор уже кипел жизнью. И эта жизнь, что было непривычно, вращалась вокруг него.
Внизу, у ворот поместья, собралась небольшая толпа. Крестьяне. Десятка два. Мужчины в грубых рубахах, женщины в платках, несколько детей, которые то и дело выглядывали из-за спин взрослых. Они пришли не по делу. Не с прошением к герцогу. Они пришли к нему.
Хоумлендер знал это ещё до того, как увидел. Знал по тому, как служанка Марта — та самая, что смотрела на него как на больного щенка, — теперь стучалась в его дверь с осторожной почтительностью. Знал по тому, как стражники у ворот выпрямлялись при его появлении. Знал по тому, как шептались за его спиной — но теперь иначе. Теперь в шёпоте не было жалости.
Теперь в нём было что-то другое.
Он оперся руками на каменные перила и посмотрел вниз, на эти поднятые к нему лица. Бледные, обветренные, усталые. Но с глазами, полными чего-то, что он узнавал мгновенно, потому что видел это тысячи раз. В прежней жизни. На экранах. В толпе фанатов, которые тянули к нему руки и кричали его имя.
Обожание.
«Смотрите, как они смотрят. С обожанием. С надеждой. С… любовью. Отвратительно. И одновременно так сладко.»
Внутри него что-то шевельнулось — старое, тёплое, больное. То самое чувство, от которого он не мог избавиться, сколько бы ни презирал тех, кто его вызывал. Он хотел этого. Нуждался в этом. Ненавидел себя за то, что нуждался.
Он заставил себя улыбнуться. Мягко. Скромно. Так, чтобы не выглядеть самодовольным. Так, чтобы они увидели в нём не наследника герцога, а человека, который просто делает добро и смущается от внимания.
«Улыбайся шире, Хоумлендер. Они должны верить. Они должны боготворить.»
Он спустился во двор. Не торопясь. Каждый шаг — спокойный, ровный. Слуги расступались перед ним, кланялись — теперь по-настоящему, не так, как раньше, сквозь зубы. Он кивал им в ответ. Вежливо. Без высокомерия.
Толпа у ворот заволновалась, когда он вышел.
— Милорд! Милорд!
Первой к нему бросилась женщина — та самая, чьих детей он вытащил из логова твари в лесу. Её звали Илва. Он запомнил имя. Он всегда запоминал имена тех, кто мог пригодиться. Она упала на колени прямо в грязь и схватила его руку обеими руками.
— Милорд, спасибо вам, спасибо… — она говорила быстро, захлёбываясь, слёзы текли по щекам. — Если бы не вы, мои мальчики… мои мальчики были бы…
Хоумлендер мягко высвободил руку. Наклонился. Поднял её за плечи — осторожно, бережно, как поднимают что-то хрупкое.
— Не нужно, — сказал он. Голос ровный, тёплый. — Не нужно благодарить меня на коленях. Я сделал то, что должен был сделать. Любой на моём месте поступил бы так же.
Это была ложь. Идеальная, отточенная ложь. Он знал, что ни один из этих людей не пошёл бы в лес. Ни один не рискнул бы жизнью ради чужих детей. Но они этого не знали. И потому верили.
«Вот оно. Вот правильное выражение лица. Благоговение. Я скучал по этому больше, чем по полёту.»
Женщина заплакала сильнее. Кто-то в толпе всхлипнул. Мужчина с обветренным лицом — старший сын Илвы, он приходил потом благодарить отдельно, — низко поклонился и сказал громко, чтобы слышали все:
— Такого господина у нас отродясь не было. Дай вам боги здоровья, милорд.
— Дай вам боги, — повторила толпа. Как один. Как молитву.
Хоумлендер смотрел на них. Улыбался. Кивал. Внутри — пустота и лёд, снаружи — тепло и свет.
«Они молятся на меня. Жалкие, глупые, слабые людишки. Они думают, что я — святой. Они не знают, что я бы сжёг их всех дотла, если бы это дало мне хоть одну секунду силы.»
Он снова улыбнулся. Ещё мягче.
— Идёмте, — сказал он. — Я хочу услышать, как живёт деревня. Расскажите мне всё.
Толпа загудела. Люди потянулись за ним — кто-то спешил поделиться новостями, кто-то просто шёл рядом, чтобы быть ближе. Он слушал. Кивал. Иногда задавал вопросы — правильные, внимательные, те, что заставляли их чувствовать себя услышанными. Он запоминал имена. Запоминал лица. Запоминал беды.
Потому что беды — это было важно.
Каждая беда была шансом.
Днём он занимался тем же, чем и всегда последние три месяца.
Он снял кошку с крыши сарая — старую, облезлую, которая орала так, что слышно было на другом конце двора. Он вытащил из колодца ведро, которое уронил мальчишка-подмастерье, и вернул его парню вместе с подзатыльником — ласковым, шутливым, чтобы тот не боялся. Он нашёл в поле потерявшегося ягнёнка и принёс его пастуху. Он помог старухе, у которой отказали ноги, донести воду от реки до дома. Он посидел с одиноким стариком, чья семья умерла от болезни много лет назад, и выслушал его историю — длинную, скучную, бессвязную.
Он делал это каждый день. Месяц за месяцем. Без пропусков.
И каждый раз, когда он заканчивал, перед глазами на секунду вспыхивал знакомый полупрозрачный экран.
Спасение кошки с крыши — 1 секунда.
Помощь с колодцем — 40 секунд.
Возврат ягнёнка — 25 секунд.
Помощь старухе — 90 секунд.
Выслушать старика — 15 секунд.
Он копил. Медленно. Тихо. Секунды складывались в минуты. Минуты — в часы. Он не тратил почти ничего. Только микроскопические дозы — когда никто не видел, когда можно было списать на удачу, на случайность, на ловкость. Он поднял ведро из колодца чуть легче, чем должен был. Он поймал ягнёнка чуть быстрее, чем мог бы. Он удержал равновесие на краю крыши чуть увереннее, чем позволяло его тело.
Никто не замечал. Никто не должен был замечать.
Вечером он сел на кровать, закрыл глаза и вызвал экран.
Общий запас времени: 17 минут 42 секунды.
Семнадцать минут.
Сотни добрых дел. Бессонные ночи, когда он лежал и считал, планировал, ждал. И всё это — ради семнадцати минут силы.
«Семнадцать минут. Семнадцать жалких минут. Я, бог, который одним взглядом мог испепелить город, теперь коплю секунды, спасая кошек.»