Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 82

— А лет с десяти ты часами стоял перед зеркалом и перенимал его повадку — поворот головы, паузу перед словом, росчерк руки. Листы с сотнями его росчерков ты прятал под стопкой учебников. Я нашла их однажды. И не сказала никому.

Пётр стоял, вцепившись в края трибуны. Всю жизнь он голодал, и вовсе не по трону и власти, а по тому, чтобы кто-нибудь увидел, как он старается, оценил, похвалил… И вот выяснялось, что свидетель у его усилий всё-таки был. Мать смотрела и запоминала все эти годы, когда он был уверен, что не видит никто.

— Ты любил его по-настоящему, — продолжил голос, и в нём не осталось ровности. — Это твоя заслуга, а не его. Он не умел принимать твою любовь и не ценил её. Это его увечье, слышишь. Не твоя вина.

Пётр самого этого не осознал, но одной фразой она отвязала его любовь от того, кому эта любовь досталась. Иллюзия, за которой княжич прятался последние недели «отца оболгали, отец был великим», перестала быть единственной опорой, что его ещё держала. Любить отца, оказывается, можно было и не делая из него праведника.

— Я не прошу тебя выбирать сторону, — голос княгини упал почти до шёпота. — Просто не отдавай им свои слова. Твоё молчание — это всё, чего они стоят.

Пётр опустил лист.

В зале засуетились. Люди в штатском к этому моменту уже шли между рядами, вырывая у бояр магофоны, гася трансляцию везде, где до неё дотягивались руки, и голос матери оборвался, рассыпавшись на глохнущие клочья. Пауза на трибуне затянулась. Клейнмихель заполнял её словами, тянул время, говорил залу что-то про волю наследника и историческую справедливость, а сам поднялся к Петру вплотную и наклонился к самому уху.

— Читай! — выдохнул он, и вкрадчивая мягкость в его голосе была страшнее крика. — Или тебя больше никто и никогда не найдёт.

И княжич качнулся назад. Страх послушания въелся в него глубже любого прозрения, глубже материнских слов, до самых костей, и в одиночку против этой хозяйской ладони на загривке, против этого ласкового, угрожающего шёпота ему было не выстоять. Он почти заговорил…

И в эту минуту двери зала распахнулись.

Платонов вошёл в одиночку. Пётр глядел на него из-за трибуны, и от того, что убийца его отца ступал сквозь раздвигающийся у него на пути зал спокойно, без охраны и без спешки, фигура эта делалась только тяжелее.

— Ночное заседание ничтожно, — угрюмский князь и не думал повышать голос, но слова его дошли до последнего ряда. — Кворума за ним нет. Страна всё видела своими глазами. Выборщики свободны и могут расходиться. Удерживать вас больше некому.

Он обвёл зал взглядом без угрозы, буднично, по-хозяйски, словно собственный двор.

— Кто поднимет на меня или на заложников оружие, сдохнет здесь же. Это не угроза, это обещание.

Рябой сержант у стены, из тех, кому нервы этой ночью вымотали вконец, вскинул автомат. Оружие в его руках вытянулось стальными иглами и прошило хозяина насквозь, пригвоздив к стене. Выстрелить тот не успел и умер, кажется, так и не поняв, что с ним стряслось.

По залу прошло нервное движение. Бояре потянулись к дверям, сперва по одному, оглядываясь, потом гуще, и штаб переворота таял на глазах, оседая до горстки людей посреди пустеющего зала.

Для Петра всё переменилось разом. Он перестал быть знаменем над красивой постановкой, став обычным человеком за трибуной.

— Твоего отца убил я, — угрюмский правитель смотрел княжичу прямо в глаза, будто в зале не осталось больше ни единой живой души, и голос его не дрогнул. — Вот этой рукой, у всех на виду. Право предъявить счёт за его смерть принадлежит только тебе. Не им. Никто в этом зале не смеет тянуть свои лапы к твоему горю, а этой ночью им хотели воспользоваться все, кому не лень. Захочешь поквитаться, приходи ко мне, где бы я ни был. И я отвечу тебе сам, как равному, не прячась за чужими спинами.

Граф Клейнмихель, бочком, тихонько, попробовал отступить к боковой двери. Металлические полосы сорвались с кресел за его спиной, обвили его и впечатали в стену, оставив висеть бессильным зрителем. Платонов на него даже не оглянулся.

Пётр слушал молча. Своё горе он привык прятать, как краденое, а человек, у которого было больше всех прав втоптать его в грязь, вдруг признал его вслух и вернул тому единственному, кому оно и принадлежало. И княжич не знал, что делать с этим нежданным подарком.

— Только приходи настоящим мужчиной, — он оглядел Петра с головы до сжатых кулаков, и в голосе врага лязгнуло железо. — Такого, каков ты сейчас, я даже не замечу: раздавлю между делом и к утру не вспомню. Хочешь однажды достать меня, вырасти в боевого мага, которого стоит принимать всерьёз. Стряхни пиявок, что присосались к тебе и говорят за тебя. Отрасти хребет, научись твёрдо стоять на ногах и жить своим умом. Вот тогда возвращайся за своей местью.

Каждое слово попадало в одну и ту же мишень. Туда всю жизнь бил отец, и всегда одним и тем же — слабак. Пётр ждал, что слова обожгут, как отцовские, и уже приготовился их возненавидеть. Только ненависть всё не шла: впервые кто-то дал ему понять, что слабость — это не приговор, а всего лишь этап, который перерастают. И принять эту мудрость из рук убийцы отца было почти невыносимо.

— А сейчас уговаривать я тебя не стану, — он чуть качнул головой. — Мужчину не уговаривают, а тебе давно пора им стать. И защиты после не обещаю: выбор, за который не отвечаешь сам, ломаного гроша не стоит. Однако стрелять здесь больше не будут, и тебя это касается наравне со всеми. Так что за шкуру не трясись и решай на трезвую голову. Скажи, что хочешь сказать сам. Промолчи, если на большее духа не хватает. Или прочти то, что тебе навязала эта падаль, — он махнул рукой в сторону графа на стене. — Мне сгодится любой вариант. Только выбери сам. Первый раз за всю свою грёбаную жизнь! — последнюю фразу Платонов почти рыкнул.

Пётр стоял и не мог вдохнуть. Всю жизнь старшие давали ему одно из двух — приказ или готовый сценарий, и вся его наука выживания сводилась к тому, чтобы угадать, чего от него хотят, и дать это раньше, чем потребуют. А от этого человека нельзя было добиться одобрения. Ему не нужно было послушание Петра. Не нужно было ничего. Угождать оказалось некому и нечем, и торговаться не за что, и в этой внезапной пустоте не осталось ничего, кроме необходимости решать самому.