Страница 30 из 220
«Сейчас я отдам еще пару распоряжений, и мы пойдем, Вася. Пойдем за денежками, за ножичками, и пропади они пропадом, как сказал наш гость», — это я все про себя говорю, и настроен я предельно весело, но весь мой мажор обращен главным образом к Васе, хотя я и разговариваю с другими. И Вася понимает это. Ребята с отклонениями иной раз больше чувствуют подтекст обращений к ним. Да и не верил я тогда, что есть навсегда обреченные дети. Считал всех здоровыми, сильными, крепкими, талантливыми. Я и Васе об этом говорю. Говорю теперь уж вслух, громко, радостно, так что в моем голосе нет и крохотки подозрительности:
— А молодец ты, Вася. Раньше я думал, что так себе. А теперь вижу, совсем другой ты человек. Настоящий парень.
Я улавливаю в своей интонации, в словах некоторую фальшивинку, и тут же поправляюсь, говорю со скорбью:
— Как же гнусно получилось с этими денежками и ножичками. И где ты был раньше, Вася? Я тебя искал, а тебя не было.
Это сакраментальное «Где же ты был, Вася?» звучит в моих устах как заглавие повести Белля, которую я тогда только прочел: «Где ты был, Адам?» Вася молчит, отводит от меня свои докрытые пеленой глаза, а потом не выдерживает и спрашивает наконец:
— Вы считаете, что я взял деньги?
Я срываюсь с места, говорю Васе: «Пошли», — и мы выходим на улицу. Я чуть-чуть замедляю шаг, точно прислушиваясь к шагам Васи Никобина, а он тоже будто осторожничает, и все же сворачивает с дорожки, и мы идем уже вдоль стены — кирпичная кладка, местами забор повален. Мы идем вдоль изгороди, и я снова замедляю шаг. Мы молчим. Я думаю: «А ведь не случайно сюда мы забрели и остановились здесь», и я говорю уже решительно:
— Доставай.
Вася колеблется, затем приподымает кирпич и достает оттуда ножички и трешницу.
— Вот это ты молодец, — говорю я. — А где другая трешка? У тебя?
Я беру Васю за поясок, но он отстраняет меня. Сам вытаскивает из своего тайника в штанах свернутую в трубочку трехрублевку.
— Вот это ты молодец, Вася, — говорю я. — Ты просто спас и меня, и нашу школу, и себя, конечно… Что с этим добром будем делать, Вася? Отдадим, безусловно. Но кто отдаст?
— Отдайте вы, — тихо шепчет Вася, и крупные слезы скатываются по его щеке.
И тут бы мне остановиться. Тут бы положить руку на плечо и навсегда забыть про этот случай, и детям сказать:
— А знаете, птичка летела-летела и в клюве принесла.
Нет, я весь во власти ранее задуманного педагогического сценария, в соответствии с доктриной великого моего учителя, который настаивает: «Мне нет дела до личности, я имею дело с коллективом. Замыкаться в «парный вариант» — опасно, это не советское воспитание». А советское, это какое?..
Итак, мне нет дела до личности, до отдельного единичного Васи, потому что в поступательном, абсолютно выверенном движении советского коллектива отдельные Васи с вытянутыми назад затылками просто не в счет, они смазывают всеобщее, растворяют научно обоснованные доктрины в пресловутом здравом смысле. Мои заботы — коллектив, а уж он-то, коллектив, всегда мудро определит, кем быть Васе в этой жизни, как ему дальше поступать и как к нему относиться другим.
Я и излагаю Васе самую суть его дальнейшего поведения. Так, мол, и так, дорогой Вася Никобин, придется тебя в печку кинуть ради прекрасного будущего всего коллектива, кинуть в нашу хорошую печку, где ты сгоришь до конца и таким образом из тебя отольется нечто новое, крепкая, как сталь, личность нового человека.
Я излагаю Васе Никобину свой план разрешения создавшейся ситуации. Вася плачет, а я его крепко обнимаю за плечи, говорю, что сам готов разделить его участь и в любую минуту прийти к нему на помощь, и пусть он всегда об этом помнит. Вася пытается, заикаясь, сказать, что он никогда больше не будет брать чужое, но я никак не могу пойти ему на уступки, поскольку если бы я пошел на компромисс с личностью, то это был бы антимакаренковский «парный вариант», осужденный обществом, не терпящий никаких этических сговоров.
Теперь, уже после смерти Кособокова, я все чаще и чаще погружаюсь в размышление о том, откуда и когда взялась эта беспощадная логика, это желание всех обречь на гибель, это стремление элиты общества поддерживать костер из живых человеческих жизней.
Ко мне часто приходят Каспиров, он многое знает, многое может объяснить и боится, что его знания так и пропадут зря, уйдут вместе с ним в могилу.
— Я, знаете, проанализировал — говорит он мне, — все предсмертные выступления всех трех процессов тридцатых годов. Думаю, вы не совсем правы, что причинами самооговоров были личные побуждения — сохранить жизнь себе, детям, внукам, близким. Главная причина — пожертвовать собой во имя своей страны, партии. — Каспиров ворошит страницы потрепанной книжки. — Вот! Послушайте, что говорит в предсмертном слове Николай Бухарин: «…стою коленопреклоненным перед страной, перед партией, перед всем народом. Чудовищность моих преступлений безмерна, особенно на новом этапе борьбы СССР.
С этим сознанием я жду приговора. Дело не в личных переживаниях раскаявшегося врага, а в расцвете СССР, в его международном значении». Это из судебного отчета, — говорит он. — И заметьте, здесь не только желание пожертвовать собой, но и послужить примером для других. Вот тут я с вами согласен полностью — это было время поиска примеров как положительных, так и отрицательных, и таких примеров, которые бы воспитывали и закладывали фундамент новой морали. Именно об этом, мне кажется, говорит в предсмертном своем слове Алексей Иванович Рыков: «Я хочу под конец использовать последнее слово для того, чтобы по мере сил повлиять на тех моих бывших сторонников, которые, может быть, до настоящего времени не арестованы и не разоружились и о которых я не знал или запамятовал. Я хочу, чтобы те, кто еще не разоблачен и не разоружился, чтобы они немедленно и открыто это сделали… В этом разоружении у них единственное спасение. Единственное спасение, единственный выход их заключается в том, чтобы помочь партии, помочь правительству разоблачить и ликвидировать остатки, охвостья контрреволюционной организации, если они где-нибудь еще сохранились на территории Союза».
Могу сказать вам о том, что я видел и достоверно знаю, — продолжал Каспиров. — Маранин всегда добивался того, чтобы каждый случай расстрела служил воспитательным целям. Подсудимые, как правило, перед смертью публично признавали свою вину, они иногда даже призывали других заключенных к тому, чтобы они сделали выводы из их ошибок и торопились с выявлением врагов, которые есть в их лагере.