Страница 22 из 220
— Как обычно, мы примерно в четвертом часу все сидели за праздничным столом — День Красной Армии ведь был. Обед роскошный. Ни один магаданский ресторан ничего подобного не знал. Гости восхищались искусством поваров. Начальник прииска потчевал, демонстрируя одно блюдо за другим. Здесь были представлены разные кухни: японская, корейская, китайская, европейская. Затем прокрутили новый фильм. А вечером в честь гостей был дан ужин, на который собрались руководители прииска вместе с женами. Это был истинный бал. Вечерние туалеты, разговоры, танцы, ухаживания. Я впервые тогда попробовал коктейль. И слова-то, такого раньше не знал…
Каспиров рассказывал, и его белое веко было совсем приспущено.
А я думал, может быть, и он стрелял. Да какая разница, нажимал он курок или нет. Он был среди убийц. Он рассказывал о своем участии в злодеянии и не понимал того, что он совершал злодеяния. Я спрашивал:.
— Одного не понимаю, почему приговоренные не воспользовались последним словом? Почему все молчали? Почему?
Каспиров улыбнулся.
— Они хотели побыстрее умереть.
— Такого не бывает! — возмутился я. — Тут что-то другое. Тут какая-то тайна. Здесь все похоже да те процессы, которые проходили над лидерами партии — Зиновьевым, Каменевым, Бухариным…
— Похоже. Здесь, как и там, была стопроцентная обработка, или, как говорил Маранин, обработка с запасом.
— Что это значит?
— Марании славился тем, что у него не было в работе никаких проколов. Он быстрее всех добивался признаний. Методы у него были очень жестокие.
— Что же это он обо всем вам рассказывал?
— Об этом узнали многие. Дело в том, что он женился на Емельяновой. А та написала на него донос в Москву: нарушает, дескать, советскую законность, пытает, компрометирует советскую юстицию.
— Как? На мужа написала?
— На мужа.
— Что же, она была убежденной коммунисткой?
— Она была сволочью. Это уж как пить дать. Маранин был неудержим. Он гулял. У него было много любовниц.
Емельянова стала ревновать, а Маранин ей: «Меня не убудет». Тогда Емельянова написала в Москву. Приехала комиссия, и в тридцать девятом году Маранина судили, как изменника Родины, и расстреляли…
— Откуда вам известны эти подробности?
Каспиров долго молчал, а потом, улыбнувшись, сказал:
— Емельянова стала моей женой. — Он жалко и подавленно добавил: — У нас двое детей. Она и меня хотела засадить, да только я раньше спохватился: снес в прокуратуру разные кофточки, юбки, шубки, шапочки — это все вещдоки. Она была падкая на тряпки. Сволочь, конечно. Я ей говорил: «Зачем ты тащишь в дом всякую дрянь?» А она мне отвечала нагло: «Сам ты дрянь!»
И тоже по стопам своего первого мужа пошла, любовниками обзавелась, пить стала. А когда я снес ее вещдоки, то ее тут же судили и в лагерь. А потом реабилитация пришла. Вышла она года через четыре и, представьте, снова ко мне, а я уже в Москве был. Она кинулась, как говорится, в ноги мне, я и смалодушничал. Взял ее к себе. Устроилась она нормировщицей на завод. Детей из детдома взяли. Вроде бы все хорошо было, а потом вдруг опять да свое: завела любовника. Шоферюга Глебов, такой здоровенный детина, моложе ее лет на шесть, алкаш полный. Я бы, конечно, с ним не совладал, потому и ребят из милиции попросил взять его да обработать. Глебов и признался им: подбивает его любовница, моя Емельянова, фамилии своей она не меняла, лысого убить, это значит меня, и жениться на ней. Сказали мне об этом. Я долго молчал. Думал. А Глебов месяца через три опять объявился. Насмехается, чувствую, надо мной. Я тогда и решился. Обмотал молоток шерстяным платком, когда моя Емельянова спала, огрел ее пару раз в темечко. А она умереть не умерла сразу, а вроде бы как придурошной стала… Потом только…
Я слушал и ушам своим не верил. Я, правда, слышал о том, что он убил свою жену за измену. И, странное дело — почему-то его не осуждали за это. Побаивались, это другое дело. По-моему, и Эдвард его остерегался. Он только когда выпивал, мог нападать на брата. Точнее, он всегда нападал, и все застолья братьев кончались, как правило, ссорами. Слушая Каспирова, я поражался тому, как он спокойно и скрупулезно рассказывает о своем преступлении. В одно время я по приглашению милицейских органов занимался исследованием психологии правонарушений. Сталкивался с осужденными, которые вот так же спокойно и даже с некоторым удовольствием рассказывали про свои судимости, про то, как было совершено преступление. В их рассказах, как и в исповеди Каспирова, было что-то совсем необычное для меня. У них была абсолютная уверенность, что никакого преступления они не совершали. Справедливый поступок — это другое дело. Каспиров с особой силой подчеркивал, что его жена, Емельянова, была настоящей преступницей, и только царившее в стране беззаконие давало ей возможность быть на воле, не за решеткой. Она погубила сотни людей, она истязала, мучила, отправляла невинных на смерть и в лагеря. Она была садисткой. Каспиров даже бога призывал себе в союзники: «Моей рукой господь бог наказал ее. Она постоянно ждала возмездия. И когда я приблизился к ней, она прошептала: «Я давно этого ждала». И не стала даже защищаться. Она знала, что должна умереть, и часто об этом говорила».
— Многие предчувствуют приближение смерти, — проговорил я.
— Это совсем другое, — нервно перебил меня Каспиров и продолжал рассказывать о том, как он строил вместе со всеми честными людьми новые города, какие трудности переносил. Каспиров, хотя и был исключен из партии, считал себя коммунистом, настаивал на том, что он идеологически цельный человек, не двурушник, а честный гражданин, который за Родину готов отдать жизнь. Когда он говорил о своих патриотических чувствах, о коммунизме, который он строил там, на Колыме, лицо его зажигалось хорошим огнем, и веко не дергалось. В такие минуты он сиял. И нельзя сказать, что он лукавил в эти мгновения. Разводил демагогию? Нет. Он был искренен, но это была все же особого рода искренность. Искренность, замешенная на лжи. Он искренне лгал, потому что ложь была его второй натурой. Ложь, помноженная на страх. Это сочетание рождало отвагу, решительность, придавало голосу уверенность, а всему облику железную выдержку. Такого рода людей я называл потом Гомо Каспирус.
Он все рассказывал, а я думал о своем. Спрашивал:
— А зачем Маранин сам расстреливал?
— Человек был такой. Зверюга.
— А вы тоже расстреливали?
Веко у Каспирова дернулось. Он сказал как-то просто, не обижаясь: