Страница 20 из 220
Он должен был, как фотокорреспондент, фиксировать ход суда от вынесения приговора до приведения в исполнение. Я пытался представить себе зимнюю дорогу от неведомого мне Магадана, бухты Нагаево, трассы в сторону Аляски, поселки с такими странными названиями — Оротукан, Сусуман, прииски «Юбилейный», «Счастливый», «Незаметный». Ветер свистит. Мороз под пятьдесят. Сопки. Стланик. Едут два автобуса. В одном — выездная сессия трибунала Хабаровского края: председатель трибунала — Розницын в пыжиковой шапке и в шубе, прокурор Емельянова, похожая на молодую Крупскую, это так мне Каспиров говорит, у нее чуть монгольский тип лица, она, должно быть, из коми или чувашек, но красивая, молодая, лет тридцати двух, и члены трибунала — юрист Литвак, Блюман из прокуратуры, Маранин из НКВД и Каспиров — от газеты. Маранин, крепкий, краснощекий, белозубый, веселый, под хмелем, тулуп нараспашку, Емельянова к нему неравнодушна, все пытается ему пуговицы застегнуть. Ехать предстояло километров триста. Это точно помнит Каспиров — было 22 февраля 1938 года. Ехали через прииски по добыче золота, олова и попутных металлов — это значит, урана. Урановые разработки — мертвое дело. Завозили туда здоровых людей, а через месяц-другой это уже были мертвецы. Он видел трупы, сложенные штабелями: «Однажды подошел, смотрю, прикрыто снегом, а торчат головы, руки, ноги».
— А от чего умирали?
— От голода, от тяжкого труда, от мороза, от невыносимой жизни.
Я слушаю, а сам слежу за его лицом, и не дает мне покоя мысль: как же ты, здоровый мужик, с тридцать пятого года, всю войну и до сорок девятого продержался там, а затем еще был переведен в Москву?!
И однажды вдруг меня осенило: он, Каспиров, и есть носитель того всеобщего, что было порождено новым временем. В нем была неприхотливая живучесть дьявольского отродья. В нем было то непонятное безразличие, которое готово было паразитировать на чем угодно, ибо не знало ни совести, ни ответственности, ни добра, ни правды, ни истины. Он был аморфен и приспособляем ко всему. Он напоминал амебу, он и был существом простейшим, одноклеточным, приспособленным лишь для потребления. И, как это ни странно, мне было его жалко, потому что он был слишком уж беспомощен. Может быть, изначально он и был добрым человеком. Скорее всего так оно и было. Рос в хорошей интеллигентной семье. Еще ребенком натерпелся бед. Познал ужас голодовки, холода и болезней. А затем закончил школу, учился на каких-то хороших курсах, стал профессиональным фотокорреспондентом и репортером. А затем случилась беда, покончил с собой отец, это было в 1935 году. Каспиров обратился к Ворошилову, которого лично знал, и тот посоветовал ему уехать, подальше от столицы. Так он оказался вскоре на Колыме.
Каспиров рассказывает мне о страхах и ужасах Колымы, а я чувствую, что ему нравится то время.
Жизнь! Пожил он тогда. Ах, какая же это была трудная и прекрасная жизнь! Дальний Восток — чудо: реки, сопки, зори, закаты. Как же все замечательно было. А поездки вместе с руководством по приискам. Взахлеб о том, как катишь вместе с выездным трибуналом в отдаленные хозяйства: как встречали там, как кормили!
При каждом прииске — административные домики, что-то вроде гостиниц: кухня, столовая, спаленка, кабинеты — люстры настоящие, стены деревом обшиты, двери кожей обиты, мебель мягкая, празднично накрытые столы. Выпивка любая: вина, коньяки, шампанское.
— Представьте себе, мускатное шампанское, да не наше; а французское, я с тех пор не видел ничего подобного, а рыбных изделий: тут тебе и семга, и осетровые, и балычки, и крабы, и икорка. Зимой свежие огурчики и помидорчики: кое-что из Москвы на самолетах доставляли, а кое-что в собственных теплицах выращивали. Но столовками приисковыми мы не пользовались. Свою кухню возили всегда. Были и свои повара и подавальщики. Маранин, который фактически возглавлял всю оказию, любил свою кухню. Каждый вечер к нам приходил повар Данилыч и записывал, кому какое блюдо надо приготовить. Мне сначала стыдно было заказывать, а Маранин говорил: «Давай, Валентин, не стесняйся». И когда я сказал, что больше всего люблю беруны, все расхохотались: никто не знал, что это такое. А повар знал. Спросил у меня: «Вам по-белорусски или по-украински?» Я ответил: «С салом и со сметаной».
Смеху было. Все попробовали мои беруны, это, знаете ли, такие картофельные блины на сале, корочка блестит от жира, вкуснятина невероятная.
И вот после мороза попасть в тепло, сходить в баньку, а потом за чистый и такой роскошный стол: бери ешь, чего душа твоя желает. И музыка. Всегда патефон с собой брали. Маранин любил танцевать с Емельяновой под «Рио-Риту»: пластинка так называлась. Фокстрот. Маранин здорово отплясывал с Емельяновой. Уж как он ее вертел да подбрасывал то на левое колено, то на правое, то вверх, то вниз, то к себе, то от себя, а она, подвыпившая, раскрасневшаяся вся, кровь с молоком, блузка тугая на ней, грудь наружу ломится, у нас соблазн, конечно, был, но Маранин сам ею пользовался До поры до времени…
— Почему до поры до времени?
— Потом расскажу. А после выпивки да танцев шли мы в другие комнаты. Игра в карты начиналась, Я не играл. Но при игре всегда присутствовал. Колоды тасовал. Закуски подавал и вино наливал в рюмки. У них такое правило: кто «садится», так они называли проигрыш, тот идет выпивать, а когда общая удача была, тоже выпивали, и мне за работу отчисляли один процент, это сам Маранин распоряжение такое сделал, так что я тоже вроде бы как играл. Они так и говорили: «В игре страдает скатерть, а Каспиров никогда!»
— Демократично, однако, — сыронизировал я.
— Демократично? Не то слово. Душа в душу жили. Да я бы, должен вам сказать, за Маранина жизнь отдал, такой это был волшебный человек. А шутник, анекдотов знал тьму-тьмущую. С ним просто так не посидишь. Обхохочешься.
— И к вам, конечно, с уважением…
— Еще с каким. Я, конечно же, тоже им был непонятен. Спрашивать было не принято. А всё равно все знали, что у меня какое-то поручение от самого Тешилова есть.
— Ну а работы у них много было?