Страница 19 из 220
Ларионов в самом деле все делал рассудительно и спокойно. Я видел Эдварда после встреч с Ларионовым. У нас запросто мог с ним состояться и такой диалог:
— Что эхо ты такой обгорелый, сегодня и вроде бы как покусанный весь?..
— А это Ларион меня щипцами корежил. Еле живой остался, вот так, брат!
— А за что же борется сам Ларионов? За себя или за идеи?
— За скудость своих идей! Скудость идей — средство его собственного процветании. Заметь, скудость, и отсутствие — это не одно и то же. Блеск скудости он может придать чему угодно.
Ларионов был мелочен, честен и беспощаден. Эти три качества здорово уживались в его впалой груди. К тому же он освоил метод науки и издавал книгу за книгой. Эти книги он дарил и Кособокову. Неизменно с трогательной надписью: «Дорогому соратнику с искренним дружеством».
Нет, я не мог понять всей сложности их отношений. Иногда спрашивал и Ларионова:
— А почему вы не поладите?
— Это исключено. Совершенно беспринципный человек.
— Всегда был беспринципным?
— Пожалуй, да. Но в школе он был честнее, потому что школа держала его в рамках…
Кособоков по природе своей гениальный организатор, но этот его талант обычно проявлялся в стрессовых ситуациях. Для кропотливой работы он не был создан. Он мог всколыхнуть, добыть, создать что угодно. Он был предприимчив. Кто-то сказал о нем: «Если бы его посадили на электрический стул, он бы не растерялся, нашел бы выход!»
— Настоящий реформаторский ум, — заметил я Ларионову. Он отрезал:
— Сейчас не нужны преобразования. Сейчас идут отделочные работы, даже если они и именуются громко реформой.
— Послушай, ну а старики?
— «Они упадут переспевшею грушею, как только их потрясут», — процитировал Ларионов.
Я слушал. Меня Ларионов сватал к себе в отдел! Он знал о моих симпатиях к Кособокову. Ларионов все знал. Но он, впрочем, как и Кособоков, соблюдал правила игры.
— Невеста на выданье, — сказал обо мне как-то Ларионов.
— Есть у Крылова басня о разборчивой невесте, — бросил Кособоков, смеясь. Они говорили обо мне как о неравном. Как о потенциальной «лошадке». Ларионов гарантировал: «Будешь ходить по кругу. До слепоты. До полной слепоты». Кособоков пытался увлечь: «Скакать во весь опор будешь, аллюр три креста!»
Я сделал выбор: пошел к Кособокову, предупредив, что вряд ли из меня выйдет серая «лошадка». Он это понимал. Не до конца…
Теперь он лежал в гробу. Рядом со мной стояли Ларионов, наш общий недоброжелатель Рискунов Валерий Сидорович и из стариков — Григорьев Николай Матвеевич. Григорьев был багров.
— Хватил лишку, — прошептал мне на ухо Ларионов.
Я вспомнил, с какой внутренней радостью Кособоков говорил, когда кто-то из стариков умирал: «Еще один». И добавлял: «Их вон еще сколько. Орава».
Он сожалел, что их много. Сожалел, что им идут пожизненные ренты. Его угнетала несправедливость: «На кой черт им все эти должности и звания, переиздания и заграничные командировки?» Он, Эдвард, должен жить, получать жирные приварки, ездить в чужие страны, привозить оттуда всякую всячину, наслаждаться искусством — искусство он любил по-настоящему, коллекционировал альбомы и даже подлинники.
Кособоков как-то непонятно лежал в гробу. Неуютно. Наверное, уютных гробов нету. И все же гроб был явно тесен. Узок. И куда подевались его ноги? Горой горбилась грудь, на ней чуть подпухшие короткие пальцы, волосы сухой паклей на лбу: все поблекло и сникло в нем. Ощущение несправедливости судьбы читалось даже на лицах недругов. Впрочем, и недругов-то почти не стало. Григорьев в последние годы относился к нему покровительственно, с Ларионовым он ладил, а Рискунов помогал ему, в расчете на взаимные, услуги.
И мне опять вспомнились слова Кособокова. Давние слова: «Мы чего-то да стоим, пока у нас есть враги».
А теперь у Кособокова не было врагов. Он дожил до этого часа. До часа, когда и его самого не стало. «Нет, судьба немилостиво обошлась со мной, — сказал бы Кособоков, если бы был жив. — Это они должны были умереть. И ты же был на грани смерти. Врал: клиническая смерть. Чепуха. Вот она, настоящая смерть».
И во мне шевельнулась непристойная мысль: «И здесь ты оказался первым».
9
Каспиров и его откровения
Я всегда чувствовал, что Каспиров как-то причастен к репрессиям. Может быть, это и было причиной той неприязни, которая нередко вырывалась из кособоковской души. Однажды Эдвард крикнул брату:
— Я бы таких, как ты, к стенке ставил!
Каспиров ничего не ответил, только припухшее веко у него дернулось, он сидел тогда притихший, и мне казалось, что глаза его слезятся. Иногда мне было жалко Каспирова. Я думал: «Ну а если бы в стране стали выявлять бывших палачей, судить и казнить их, хотел бы я отдать под суд Каспирова?» И отвечал себе: «Нет». Зло порождает новое зло — истина известная. Как это ни странно, мне что-то нравилось в Каспирове. Что-то притягивало меня к нему. Может быть, его противоречивость? В нем не было человеческих свойств, то есть свойств, лично ему принадлежавших (все было выкорчевано, изъято, подчищено, отрезано и выброшено навсегда), а вместо человеческого было пересажено в его душу то взращенное нашей административной системой безродное, бесчеловечное, суррогатное, механистическое свойство, которое никогда не могло прижиться в простом человеческом сердце. Мне иногда казалось, что Каспиров страдал от своей безродности, а, впрочем, кто его знает, что было в его голове, в его чувствах, в его представлениях о людях. Я не мог бы никогда отдать Каспирова под суд, даже если бы его вина была доказана, потому что не верю в отмщенье, в возмездие, даже если оно справедливо, как в средство духовного обновления. Иногда я радовался тому, что думаю о Каспирове хорошо. Иногда он, Каспиров, меня поражал своим неожиданным поступком. Например, однажды я попросил его выступить перед моими учениками с рассказом о тех страшных событиях на Колыме, свидетелем которых он был. И он выступил. И отвечал на вопросы. И Эдвард был страшно недоволен, потому что стыдился того каспировского прошлого, которым, должно быть, по своей глупости (по глупости ли?) гордился Валентин Александрович. Я слушал Каспирова иной раз часами и все хотел понять — как формировался в нашей жизни именно такой человеческий тип. Слушал его, а сам все равно думал над каждым его словом, все пытался отделить правду от лжи.