Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 220

Во мне, в Кособокове, во многих других сидел этот пафос скрытого насилия и лжи! Мы были чистой воды сталинистами, потому что предали не только прошлую культуру, мы предали еще и своих отцов. Мы предали саму идею демократии, справедливости, революции. Предали и не понимали, что предали. Каждый из нас состоял будто из двух половинок. Одна отрицала сталинизм. Другая утверждала нравственное беззаконие, оправдывала самую суть наших пошлых падений.

Как это ни странно, я примечал эту двойственность и в последующем поколении новаторов: они тоже ратовали за хороший метод, но отрицали личность — и ребенка, и собственную!

Многое из того, о чем я думаю сейчас, когда Кособокова уже нет, я не мог сказать ему, потому что тогда все это я еще но сформулировал, но кое-что из этого я все-таки говорил, и он, как это ни странно, соглашался со мною. Но соглашался как-то вяло, точно пытаясь возразить: «А что, собственно, нам с этим знанием делать? Мы устали от всех передряг, а им конца нет, и пропади они пропадом…»

5

В день панихиды я был в больнице. Абсолютный предлог не ходить на похороны. Но здесь… я даже не могу себе объяснить, какое чувство настаивало: во что бы то ни стало пойти. Проститься? Проще всего объяснить так. А в подсознании терзались и другие побуждения. Какие? Увидеть его повергнутым? Нет, он для меня давно умер. Я ему простил все обиды. И тайную зависть простил, и долгую дружбу-вражду простил. А может быть, мне перед ним повиниться пришла пора? Если бы он был жив и видел, как я бегу в халате к забору, пролезаю в дыру, сажусь в машину и еду переодеваться, он бы наверняка сказал: «А ведь это я должен был бежать к забору, садиться в машину рядом с Оксаной, бежать, чтобы переодеться и… Гнусно все получилось! Ты должен был умереть, когда тебя так приперло, что ты упал и тебя отвезла «скорая помощь». Ты всегда толковал на своей абракадабре: слабый сильнее сильного. Вот и поменялись мы местами! Это так похоже на тебя: ни с того ни с сего взять да и обойти!»

Он всегда чувствовал эту разницу между нами. Чувствовал мои преимущества и не мог понять их природы. Однажды зарубили мою статью в сборнике, титульным редактором которого был Кособоков. Кособоков не знал, как мне лучше объяснить, что он не причастен к этой зарубке. А я чистосердечно обрадовался, что мою статью не приняли к печати: она писалась под явным нажимом Кособокова, к тому же он собственноручно вставил в нее два абзаца, я тогда смирился, махнул рукой, мне было стыдно своей малодушной уступчивости, но я ничего не сказал. А когда статью зарубили, я сильно обрадовался и, дурак, конечно, не скрыл своего маленького счастья от титульного редактора. Кособоков пожал плечами: «Ничего понять не могу». Был еще один эпизод, когда я не стал биться за квартиру, которую имел возможность получить незамедлительно. Там ситуация была более коварная. Получение квартиры всецело зависело от Григорьева, а как раз в тот момент Григорьев готовил расправу над педагогом Роговым, который был моим единомышленником. И события развивались так, что я должен был выступить против Рогова, на этом настаивал Григорьев. Кособоков тоже мне доверительно заметил: «Смотри не подведи нас. Григорьев ждет твоего выступления». — «Хорошо, — сказал я. — Непременно выступлю». — «Кстати, решился твой вопрос с квартирой? — спросил Кособоков. — Имей в виду, последнее слово будет за Григорьевым».

И когда я выступил в защиту Рогова, выступил против Григорьева, Кособоков места себе не находил. «Ты понимаешь, что ты натворил! — орал он на меня. — Старик мне поверил, что ты выступишь как надо, а ты все сделал наоборот. Как это надо понимать? Где логика?! Так может поступить только сумасшедший». Я тогда ответил Кособокову: «Я поступил так из самых корыстных побуждений».

И я говорил правду. Но не мог я Кособокову сказать всю правду. А суть ее состояла в том, что я действительно спасал свою душу. Это спасение души необходимо мне было только для одного: чтобы выжить. Я давно приметил, что между моим отречением от житейских дурно пахнущих благ, за которые надо было платить хоть толикой предательства, лжи или нечистоплотности, и моим творчеством существует прямая связь. Как только я совершал хоть сколько-нибудь неблаговидный поступок, так мгновенно отсыхала и уничтожалась та часть моей души, которая помогала высекать чудодейственные искры творчества. И напротив, как только я совершал достойный поступок, так мое только что обретенное лишение рождало необыкновенную легкость моего профессионального труда: появлялось второе дыхание, я работал, наслаждаясь красотой того, что я делаю. Я знал: от того, чем дышит твоя душа, зависит вся суть той педагогики, какую ты несешь детям, людям. Во мне давно укрепились разные аксиоматические формулы типа: настоящее творчество рождается либо большой любовью, либо великим страданием. Страдание отрезвляло даже не самого меня, а глубинные тайные пласты моего подсознания. Душа будто сбрасывала с себя одежды в блестках мишуры, нажитые покоем. Обновлялось сердце, и страдание уже не воспринималось, как боль. Душа тайно наслаждалась осторожным приближением счастья.

И это ликование моей души разгадывал проницательный ум Эдварда. Но он разгадывал не до конца, а потому и мучился: «Откуда? Почему ему дано, а мне нет…» «Тебе этого, не понять, — будто отвечал ему мой высокомерный разум. — Ты слишком здоров, чтобы постичь те процессы, которые во мне происходят». «Я мечусь не меньше твоего, и раздваиваюсь, и расстраиваюсь…»