Страница 52 из 54
— Знаешь. — Она пододвигает мне блюдце с пирогом, властно, как когда-то пододвигала тарелки с кашей. — Ты всё всегда знаешь, горе моё. Маленький не знал, а теперь знаешь.
Она говорит это так, как спрашивала бы, починил ли я сломанный карандаш или порванную тетрадку, просто и буднично, потому что для неё мир устроен именно так: если сломал, почини, если обидел, извинись, если любишь, скажи, и нечего прятаться за мрамором и костюмами и именами, которые нельзя коверкать.
Сделка или она. Вопрос, который я крутил и рассматривал со всех сторон, и который на самом деле не был вопросом, потому что ответ существовал с той секунды, когда я оставил ей халат.
Я звоню партнёрам из машины по дороге домой. Отказываюсь. Публично, однозначно, с потерями, которые мой финансовый директор оценит завтра утром и придёт ко мне с лицом нездорового цвета. Партнёры молчат в трубку три секунды, а потом начинают говорить быстро и зло, и я слушаю, и не перебиваю.
— Это эмоциональное решение, господин Борх, — говорит наконец Вольфганг, и в его голосе усталое неодобрение человека, который сорок лет считал эмоции статьёй расходов.
— Первое за много лет, — говорю я. — Рекомендую попробовать. Решение окончательное.
Условие, касающееся бюро Валевских, снимается вместе со всей сделкой, и сделка не закрывается, и я кладу трубку.
Ей не сообщаю.
Не потому что не хочу. Потому что если сообщу, она может вернуться из благодарности, или из чувства долга, или из жалости, и любой из этих мотивов отравит всё, что между нами было и может быть. Мне нужно, чтобы она хотела вернуться сама, потому что хочет быть рядом, или не вернулась вообще. И если она не вернётся, то я выдержу. Я выдерживал и похуже.
Проходит неделя. Сделка разваливается медленно и громко, как рушатся большие конструкции: сначала тонкие трещины в формулировках пресс-служб, потом юристы, потом цифры, и в четверг деловые каналы выходят с заголовками, в которых моя фамилия стоит рядом со словом «отказался», и аналитики строят версии, одна другой глупее, и ни один не угадывает настоящую, потому что настоящая не поддаётся анализу. Финансовый директор ходит по офису так, будто в здании покойник, и смотрит на меня, как на человека, у которого следует справиться о самочувствии. Я работаю. Работа держит форму дня, как опалубка держит бетон, и вечерами я не еду домой сразу, потому что дом пустой, а еду на Бауманскую, в мастерскую, где Стас чертит и огрызается, и это единственное место, где тишина не давит.
Она не звонит. Я не звоню тоже, потому что запретил себе, и каждый вечер проверяю телефон с частотой, за которую уволил бы любого из своих менеджеров.
Через девять дней после звонка партнёрам я выхожу из мастерской в десятом часу, и дождь начался, пока мы со Стасом спорили о фасаде, мелкий, из тех, что не видишь, пока не выйдешь и не промокнешь насквозь. Я стою на тротуаре и поднимаю лицо к небу, и капли на моей коже холодные и частые, и мне от них хорошо, потому что они смывают запах закрытого пространства и чужого разочарования.
На другой стороне улицы, через два ряда припаркованных машин и поток воды, текущей по асфальту к ливнёвке, стоит она.
Мокрая. Плащ распахнут и потемнел от воды, платье под ним прилипло к ногам, и её волосы мокрые и чёрные, и чёлка приклеилась ко лбу, и зонта нет, и так не промокают за минуту, так промокают, когда стоят долго, и она стоит под дождём, на другой стороне улицы, и смотрит на меня.
Она знала, где меня искать. Не в офисе, за охраной и ассистентами, не в квартире, от которой у неё остался ключ, а здесь, у мастерской, куда я приезжаю каждую неделю, где она однажды увидела меня настоящего. Заголовки висят четвёртый день, их видела вся Москва, и сколько из этих четырёх дней она решалась и сколько простояла здесь, под дождём, я не знаю, и неважно, потому что она стоит на Бауманской, мокрая насквозь, и смотрит на меня через потоки воды.
Я смотрю на неё.
Она делает шаг. С тротуара на проезжую часть, между машинами, через лужу, и её туфли уходят в воду по щиколотку, и ей плевать, и дождь льёт, и она идёт ко мне.