Страница 46 из 81
Глава 23. Выжить
Дашка жестко давила мой затылок к известняковому блоку. Край роговой ложки со скрежетом протискивался сквозь сжатые зубы, и в гортань лилась густая, вяжущая каша из толчёного угля, ивового отвара и смолы. Глотать я не мог — жижа сама текла по корню языка, а Дашка торопливо опрокидывала ложку за ложкой, не давая мне опомниться, чтобы угольный порошок связал отраву в кишках.
— Глотай, не смей выплёвывать! — она ткнула мне пальцами в кадык, заставляя сработать глотательный рефлекс. — Уголь дрянь вяжет!
Меня снова колыхнуло. Челюсти намертво кликнули на кости ложки, но Дашка навалилась всем весом, вдавливая мой затылок в камень, и с треском провернула рог, разжимая зубы. Каша хлынула глубже. Под кафтаном стоял жар под тридцать девять градусов, каждый спазм спины отзывался острой резью, а в правом подреберье без умолку жгло.
— Мирон, тряпку! — крикнула знахарка, не поворачивая головы. — Мочи и на лоб. Живо!
Мирон ринулся к котелку. Его пальцы тряслись, вода плескалась через край глиняной миски. Он выжал ветошь и положил мне на лоб. Холодная ткань обожгла кожу. Меловая пыль под щекой намокла, превратившись в белое месиво.
— Жив… — прошептал Мирон, когда жар на лбу стал спадать. — Дашка, гляди, огонь уходит!
— Мочи тряпку да не каркай, — огрызнулась знахарка, сдвигая котелок. — Ничего не ушло, просто кровь догорела. Нынче его холод колотить начнёт.
Холод пришёл раньше, чем она договорила. Температура кожи рухнула до тридцати трёх с половиной за десять минут. Пальцы заскорузли, губы посинели. Всё тело забила мешающая дрожь. Мирон ещё обтирал лоб, а меня уже трясло так, что зубы стучали о край ложки. Жар в печени не отпускал, а кожа уже леденела. Стадии наложились друг на друга, перемешались, пошли вразнобой.
— Селиван, плащи! — Дашка рявкнула через плечо. — Оба тащи. И к печи его. Шевелись.
Селиван метнулся в угол, схватил два суконных плаща, потащил их к печи. Плащи зацепились за короб с травами, рассыпали сухие пучки по полу. Дашка выругалась. Селиван присел, начал собирать травы. Дашка отпихнула его локтем.
— Оставь. К печи его подтяните. Осколки потом соберу.
Мирон с Селиваном волоком подтащили меня к самому очагу. Селиван подложил под поясницу свернутый кафтан, чтобы от углей шёл ровный жар и не припекало бок. Дрова потрескивали сухо и монотонно. Время от времени Селиван подкидывал сушняк, и огонь выхватывал из темени кирпичный свод. Мирон держал мою голову, осторожно вливая с ложки тёплый, жирный навар из остатков крупы и шпика. Растопленный жир помалу прогревал нутро, возвращая телу сырьё для восстановления.
— Очнётся? — тихо спросил Мирон, не отводя глаз от ложки.
— Очнётся, — Дашка помешивала зелье у огня, не оборачиваясь. — Вопрос в том, когда. И сколько ума в нём останется.
— А если не очнётся?
— Тогда прикопаем. Тут у печи известняк мягкий, копать минут десять.
Мирон замер, и ложка застыла у моих губ. Дашка косо глянула на него и фыркнула:
— Не сцы. Очнётся. Живучий, как лесная вошь. Корми давай, не стой.
Отлёжка затянулась до самого заката. Часами я грел кости у печи, слушая треск сушняка и тихий шепоток Мирона с Селиваном у дверей. Они шептались почти без звука, боясь сбить мой сон, но я улавливал каждое слово.
Мирон спрашивал, очнусь ли. Селиван отвечал, что не знает. Дашка молчала. Помалу чувствительность возвращалась в кисти, локти и колена. Надорванные судорогами волокна спины стягивались заново. К исходу двенадцатого часа я сам поднялся на соломе. Дурнота спала, муть из глаз ушла, а сердце отбивало ровные шестьдесят ударов. Пошевелив пальцами, я нащупал в предплечьях новую сухую плотность. Мышцы встали крепче прежнего.
— Встал, — констатировала Дашка, не оборачиваясь от котелка. — Сядь. Не мельтеши.
— Периметр.
— Сядь, говорю. Ноги держат?
Я сделал шаг. Ноги держали. Ещё один. Держали. Третий шаг — колено чуть повело, но не подломилось.
— Держат.
— Тогда иди. Но если рухнешь — не подниму.
Я вышел из бытовки. Туман над трактом стоял стеной. Видимость — шагов тридцать, не больше. Дальше белая муть съедала всё. Холодный воздух ударил в лицо, забрался под воротник кафтана. Я пошёл по дуге к мельнице, проверяя вчерашние позиции. Трава у куста бузины примята в двух местах. Там, где стояла тренога оптической трубы. Земля вокруг следа сапога срезана ножом: забрали образец грунта. Я потрогал примятую траву пальцами. Холодная, влажная. Роса не высохла. Значит, срезали грунт вчера вечером, до рассвета.
У самой мельницы я наткнулся на колею. Две борозды от колёс повозки, вдавленные в размокший суглинок. Глубокие. Повозка стояла здесь долго, не меньше часа. Лошадиные яблоки лежали кучей у обочины, ещё тёплые. Рядом в грязи валялся клочок промасленной бумаги и обрывок пеньковой бечёвки. Я поднял бумагу, понюхал. Пахло уксусом и спиртом. Медицинская упаковка. Оболенские приезжали. Стояли. И уехали. Я прошёл вдоль колеи ещё двадцать шагов. Борозды уходили на тракт, к городу. Повозка ушла на рыси, не шагом.
Я вернулся к бытовке. Дашка сидела у входа, перебирала сухие пучки. Мирон точил кочергу о кирпич. Селиван спал в углу, обняв ларец.
— Кто-нибудь подходил? — спросил я.
— Никто, — Дашка не подняла головы. — Сидели тихо. Дым из трубы не пускали. Голоса не подавали. Я велела Мирону заслонку закрыть, чтобы ни искры наружу.
— Сколько часов просидели?
— До заката. Потом заснула. Проснулась — тишина. Никого.
Я сел у плиты. Стрелок за валом видел, что я вошёл в бытовку. Не видел, как я рухнул. Стена закрывала обзор. Дашка не пустила дым. Не подала голос. Никто не вышел. Никто не вошёл. Значит, не рискнули.
Я поглядел на наш нож на столе и впервые занялся пересчётом оснастки.
Обычный нож и скорость годились против костоломов Вяземских, но против сеток, оптики и ядов Оболенских одного клинка не хватало.
Взяв печной уголёк, я принялся набрасывать на известняковой плите первые чертежи.
Первым делом требовалась пружинная сталь для тугих карманных самострелов и коротких стилетов, способных колоть доспех. Сам кафтан следовало перекроить — подбить сукно конским волосом от иголок и пропитать верх смолой против ядовитой мороси. А для носа и рта сколотить простые фильтры из древесной сажи и холста. Это для начала.