Страница 85 из 94
– Это же стекло, – сказал он.
– Шлак, – сказал Саныч. – Хороший шлак и есть стекло. Плохой – это то, что было вчера.
Торке что-то буркнул. Стас переводить не стал, по лицу и так было понятно.
Саныч опять стянул рукавицу и приложил ладонь к низу бочки.
– Живой, – сказал он. – Низ живой.
Постоял ещё и отнял руку.
Под лёткой в песке Рустам с утра выдавил формы, три желобка в ряд, длиной в руку. Песок был наш, речной, и Саныч до этого сутки сушил его на печке в бытовке, в противне, и ворошил, а перед плавкой взял горсть и растёр в пальцах.
– Сухой, – сказал он. – Если в песке вода, чугун её поймает и плюнет. Как та бочка.
Лётку пробивали при всех. Рустам встал сбоку, в фартуке и в маске, Саныч за ним, Гера с ломом за Санычем, и все остальные дальше, у щита. Торке с сыновьями стоял с нами. Ближе его не пустили, и он не просился.
Рустам ударил. Глина в лётке треснула со второго удара, и оттуда вышел чугун.
Шёл он тонкой струёй, сначала белой, потом оранжевой, и светился так, что тени от нас легли на снег назад, к забору. Над струёй летели искры, мелкие, и гасли в воздухе. Чугун дошёл до первого желобка, заполнил его, перелился во второй. Пахло горячим железом и мокрой глиной.
Никто ничего не говорил.
[ image52 ]
Струя ослабла на третьем желобке, и Рустам заткнул лётку глиной на ломике, и сразу стало темно.
Три чушки лежали в песке и светились красным. Потом тёмно-красным. Потом только одна, крайняя, самая толстая, светилась ещё, а по двум другим уже пошла серая окалина.
Рустам ждал, пока она остынет, час. Потом взял крайнюю чушку клещами, положил на край плиты и ударил кувалдой один раз.
Чушка разломилась. Излом был серый, мелкий, без дыр.
Он смотрел на него долго. Потом провёл по излому пальцем и поднёс палец к глазам.
– Серый, – сказал он. – Лить можно.
Потом отдал обломок Санычу, а тот мне.
Он был ещё тёплый. Тяжёлый, шершавый, в песке с одного бока, и серый внутри, и это был первый кусок в этом мире, который мы сделали из самого начала, из камня в земле, и ни одна вещь в нём не была привезена оттуда.
Торке тем временем кивнул сыновьям, и те принесли с саней бочонок.
– Гулянка первой плавки, – перевёл Стас. – Говорит, у них так. Первый чугун обмывают. Иначе второй не пойдёт.
– Это кто сказал?
– Говорит, так всегда было.
Саныч сходил в конторку, где у нас бродило второе пиво, и принёс свою банку. Торке выбил из бочонка пробку, налил в кружку тёмного, густого, пахнущего хлебом, и первую кружку, к моему удивлению, вылил на ту чушку, что осталась целой. Чушка зашипела, и пар от неё ушёл в темноту.
Вторую кружку он протянул мне.
Пили у вагранки, в снегу, в темноте, при свете из трубы. Сосед пил наше пиво и морщился, и буркнул про него что-то короткое, и Стас перевёл: молодое. Гера потом утверждал, что там было что-то покрепче. Сыновья Торке пили молча и смотрели на цех, на ворота, на вал через ворота, и один раз младший спросил у Стаса, почему свет в окнах не дрожит. Стас сказал ему, что так надо, и тот поверил.
Саныч с Торке сидели рядом на ящике. Ни слова друг у друга они не понимали. Один рассказывал что-то про свой хутор и показывал руками, какой у него известняк. Другой рассказывал про литейку на старом заводе и показывал руками, какой у них был козёл. Оба кивали.
Гера учил сыновей нашему слову, вагранке. Выучили они его на второй кружке и дальше говорили сами, по очереди, и каждый раз смеялись.
Славик сидел над тетрадью, даже тут, с кружкой на колене.
– Три чушки, – сказал он мне. – Пуда полтора. Руды ушло пудов пять, угля восемь мешков, камня сани, электродов восемь, два подшипника, лента, и козёл. Если всё это считать, то это самый дорогой чугун на континенте.
– Считай.
– Я считаю. – Он закрыл тетрадь. – Второй будет дешевле.
– Если будет в чём лить, – сказал Саныч с ящика.
Вагранку у фурмы выело до железа. Глина с лотка в таком жару потекла вместе со шлаком, и обмазки хватило на одну плавку. В литейке, объяснил Саныч, печь мажут после каждой плавки, только мажут глиной, которая жара не боится. Такой глины у нас не было, и где её брать, не знал никто.
Рустам сидел в стороне, на чурке, с обломком чушки в руке. Он весь вечер его не выпускал.
– Втулки, – сказал он мне, когда я подошёл. – Свои.
– Свои.
– Для вала. Для пресса. Для колеса весной.
Про колесо он сказал и замолчал. Я сел рядом. Посидели.
Когда бочонок стал лёгким, Гоша слетел с опоры.
Слетел он тихо, в темноте, и сел у вагранки, на круг голой земли, где стаял снег. Земля там была тёплая. Он потоптался, лёг на неё брюхом, во весь круг, и закрыл глаза. Сыновья замерли. Отец их посмотрел на дракона, потом на меня.
– Спрашивает, он всегда так, – сказал Стас.
– Всегда, где тепло.
Торке сказал что-то своим, и старший, первый раз за весь день, засмеялся.
Уходили они за полночь. У ворот Торке остановился, повернулся и сказал Стасу несколько слов, глядя на меня.
– Говорит, гать встала, – перевёл Стас. – Кто к торгу в Вагге, тому теперь дорога. И говорит, на съезде скажет про дракона, что ваш и что платите.
Торке надел рукавицы и пошёл за санями. Сыновья тянули их пустые, и старший всё оборачивался на ворота, пока не стало совсем темно.
Гоша проспал у вагранки до утра. Утром земля под ним была ещё тёплая, а сам он был весь в золе и серый теперь с обоих боков.
Гонец стоял у двери, пока князь не махнул ему рукой.
На столе остались бумага из железного ряда, сложенная вчетверо, и тряпица, завязанная узлом.
Бумагу Гроар отодвинул, не развернув. Развязал тряпицу.
Гвоздь был серый, матовый, с плоской шляпкой, и на шляпке стоял кружок с чертой. Князь покатал его по ладони. Поднёс к глазу и посмотрел вдоль стержня на свет из окна. Положил. Взял снова, двумя пальцами за концы, и нажал.
Гвоздь не согнулся.
[ image53 ]
Гроар нажал ещё раз, сильнее, и четыре косы на его бороде качнулись. Гвоздь остался прямым.
Он положил его на тряпицу и долго вытирал пальцы о край скатерти.
Дочь сидела у другого конца стола над книгой счетов и за всё это время не перевернула ни одной страницы.
– Такой не согнёт и твой кузнец, – сказал князь.
Ильда встала, подошла, взяла гвоздь с тряпицы и опустила в карман кожаного фартука.
Руку из кармана она не вынула.