Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 51

Глава 9

Вечер после разговора с Венансио выдался неожиданно шумным: едва казначейские отчёты были убраны обратно в папку, а сам брат отправился с поручением насчёт сухопутных маршрутов снабжения, как в кабинет заглянул адъютант с докладом о том, что на площади перед дворцом уже собирается толпа — по случаю праздника, о котором чужая память подсказала Дмитрию лишь в последний момент: годовщина восшествия на престол покойного отца, дата, которую в этой стране, судя по всему, отмечали с не меньшей торжественностью, чем иные европейские монархии отмечают коронации.

— Ваше превосходительство должны выйти на балкон к девяти, как обычно, — сказал адъютант тоном человека, зачитывающего давно заученный протокол. — Собралось, наверное, тысяч пять, не меньше. Хор уже репетирует гимн.

Дмитрий отпустил его коротким кивком и подошёл к окну кабинета, откуда уже доносился нарастающий гул толпы — не тот организованный рёв, каким встречали его на плацу утром, а более пёстрый, живой звук множества голосов, музыки нескольких оркестров, настраивающих инструменты вразнобой, и детского смеха, перемешанного с криками торговцев, успевших разбить лотки прямо на площади.

Когда он в сопровождении Венансио вышел на широкий каменный балкон над главным входом дворца, площадь внизу оказалась залита не только вечерним, быстро гаснущим светом, но и десятками факелов, расставленных вдоль периметра, — и вид этот, при всей своей провинциальной простоте, поразил Дмитрия куда больше, чем утренний смотр войск. Там, на плацу, он видел дисциплину и нужду. Здесь, на площади, он видел нечто иное — искреннюю, почти религиозную восторженность толпы, встретившей его появление таким шквалом криков, что несколько секунд ему казалось, будто сам воздух над площадью дрожит от звука.

— ¡Viva López! ¡Viva el Mariscal! — катилось волнами от одного края площади до другого, подхватываемое снова и снова, и Дмитрий, стоя у резной балюстрады с поднятой в приветствии рукой, чувствовал, как эта волна восторга накатывает на него с физической силой, почти осязаемо, не как абстрактная лояльность подданных, а как нечто, что можно было бы назвать любовью — слепой, безусловной, той, что не задаёт вопросов и не требует доказательств.

«Вот она, — думал он, вглядываясь в лица внизу, освещённые пляшущим светом факелов, — та самая сила, из которой рождаются и величайшие подвиги, и величайшие катастрофы. Эти люди готовы идти за мной — за Лопесом — куда угодно не потому, что взвесили все за и против, а потому что с детства впитали: Лопес и Парагвай — одно и то же, и усомниться в первом означает предать второе».

На специально сколоченном помосте у подножия балкона хор из нескольких десятков голосов вывел торжественный, тяжеловесный гимн, слова которого — теперь, когда язык полностью открылся ему, — Дмитрий разбирал без труда: строфы о славе рода Лопесов, о мудрости покойного отца, заложившего величие нации, о сыне, призванном эту славу приумножить. Он слушал этот текст с профессиональным холодком человека, привыкшего распознавать инструменты пропаганды, — и одновременно с растущей тревогой, потому что здесь, в отличие от привычных ему по прежней жизни политтехнологий, это не выглядело циничной постановкой для галочки. Люди внизу пели вместе с хором, многие — со слезами на глазах, и в этой искренности крылась опасность иного рода, чем в любом заговоре двора: культ, вскормленный десятилетиями, невозможно было просто отменить распоряжением сверху, не разрушив вместе с ним и ту веру, на которой держалась готовность этих самых людей идти за своим правителем на любую войну.

После гимна на помост поднялся местный священник — сухой, немолодой человек в чёрной сутане, — и произнёс короткую речь, в которой имя Лопеса переплеталось с именем Божьим так тесно, что Дмитрий, слушавший вполуха, не сразу заметил, где заканчивается молитва за здравие правителя и начинается прямое уподобление его власти власти небесной.

— Впечатляет, не так ли? — тихо сказал Венансио, стоявший рядом на балконе и, видимо, истолковавший затянувшееся молчание брата как обычное для такого случая удовлетворение. — Отец всегда говорил: народ должен видеть в правителе не просто чиновника, а нечто большее. Иначе — зачем ему подчиняться, когда трудно?

Дмитрий не ответил сразу, продолжая смотреть на площадь, где в свете факелов покачивались флаги с гербом республики, а кое-где — он приглядался внимательнее — портреты, намалёванные наскоро, но с явным тщанием: то самое тяжёлое, узнаваемое лицо, которое он теперь видел в зеркале каждое утро, но увеличенное, приукрашенное, лишённое всякой рыхлости и сомнения, — лицо не человека, а символа.

«Отец знал, что делал, — подумал Дмитрий с той холодной ясностью, с какой оценивал бы вражескую пропагандистскую машину. — Культ личности здесь — не просто тщеславие, как я решил было ещё вчера в библиотеке. Это система управления бедной, разбросанной по джунглям и саваннам страной, где до многих деревень месяц пути и где никакая бюрократия физически не способна дотянуться до каждого решения. Вместо неё — вот это: имя, которое произносят как имя святого, портрет, который висит в каждой хижине, вера, которая заменяет собой и закон, и армию принуждения там, где государство слишком слабо, чтобы принуждать напрямую».

Мысль эта одновременно тревожила и подсказывала выход. Тревожила — потому что означала: любая перемена в поведении правителя, слишком резкая, слишком явная, рисковала быть замеченной не только придворными вроде Элизы или Мендеса, но и этим самым народом, для которого образ Лопеса был высечен в сознании десятилетиями проповедей и портретов, и любое отклонение от этого образа грозило не просто подозрениями — потрясением основ, на которых держалась вся хрупкая конструкция власти. Подсказывала выход — потому что та же самая сила, обращённая не на бессмысленную войну, а на подготовку к ней, на реформы снабжения и армии, о которых он говорил сегодня с Мендесом и Ресквином, могла стать не обузой, а ресурсом, каким не располагал ни один военачальник в его прежней жизни: армией людей, готовых терпеть лишения без ропота просто потому, что так велел человек с этого портрета.

— Впечатляет, — сказал он наконец вслух, отвечая Венансио с задержкой, которая, впрочем, могла сойти за сентиментальную задумчивость в такой торжественный вечер. — Больше, чем я, кажется, отдавал себе отчёт раньше.