Страница 18 из 51
Глава 8
Возвращение с набережной оказалось недолгим — не успела коляска подъехать к воротам дворца, как адъютант, всё ещё не отошедший от давешней вольности со спуском на пристань, доложил, что генерал Ресквин ожидает с докладом о готовности гарнизона к смотру, назначенному, как выяснилось, ещё неделю назад распоряжением настоящего Лопеса. Дмитрий выслушал это с той же смесью раздражения и смирения, что и накануне известие о созванном совете: чужие решения продолжали настигать его быстрее, чем он успевал разобраться в собственных.
— Когда смотр? — спросил он, стараясь, чтобы вопрос прозвучал как уточнение деталей, а не как признание полного неведения.
— Через час, ваше превосходительство, как и было условлено. Гарнизон уже выстроен на плацу.
Час на то, чтобы переодеться в парадный мундир и собраться с мыслями, — не так уж мало по меркам его прежней профессии, где решения принимались за секунды, но катастрофически мало для того, чтобы вжиться в роль верховного главнокомандующего, ни разу не видевшего собственную армию так, как видит её тот, кто ею командует.
Плац оказался обширным полем за казармами, утоптанным до каменной твёрдости бесчисленными шеренгами марширующих ног, и когда коляска — на этот раз в сопровождении конного эскорта, тоже, видимо, часть протокола, — выехала на его край, Дмитрий впервые увидел разом то, что до сих пор представлял себе только по обрывкам донесений и сухим цифрам Ресквина.
Их было много — гораздо больше, чем он ожидал после вчерашнего разговора о нехватке всего на свете: длинные шеренги, растянувшиеся, казалось, на полкилометра, люди, застывшие в подобии стойки «смирно», хотя выправка эта была далека от того автоматизма, к которому Дмитрий привык за годы службы. Солнце било в глаза с безжалостной прямотой, отражаясь от немногих начищенных штыков и тускло поблёскивая на потёртых, много раз чинённых ружейных стволах.
Он вышел из коляски под грохот барабанов и нестройный, но искренний рёв приветствия — тысячи глоток разом выкрикнули что-то похожее на «¡Viva López!» — и на секунду замер, оглушённый не столько звуком, сколько самим ощущением: вот она, армия, которую история использует как дрова для костра одной из самых страшных войн девятнадцатого века, и вот они, лица, которые он видит впервые и в большинстве своём последний раз.
Ресквин, встретивший его у края плаца в полной парадной форме, коротко доложил о готовности к смотру, и Дмитрий, кивнув, медленно пошёл вдоль первой шеренги — тем неторопливым, изучающим шагом, каким когда-то проверял снаряжение своих бойцов перед выходом, только сейчас этот шаг диктовался не привычкой инструктора, а отчаянным желанием увидеть своими глазами то, с чем действительно придётся воевать.
То, что он увидел, оказалось одновременно хуже и лучше, чем он представлял по докладам. Хуже — потому что вблизи различия между парадным блеском и истинным состоянием снаряжения бросались в глаза сразу: ружья через одно были разных систем и калибров, будто собранные по случаю из десятка разных партий, у многих солдат сапоги оказались стоптаны до дыр, а форма, издалека выглядевшая единообразной, вблизи распадалась на десятки оттенков выцветшей и много раз чинённой ткани. У части шеренги вместо ружей были только пики и длинные ножи-мачете, заткнутые за пояс, — и по тому, с какой уверенностью эти люди держали своё нехитрое оружие, Дмитрий понял: перед ним не столько солдаты в европейском смысле, сколько крестьяне, вооружённые тем, что нашлось, и обученные скорее выживать в поле, чем вести регулярный бой.
Лучше — потому что за этим убожеством снаряжения угадывалась дисциплина, которой Дмитрий, признаться, не ожидал от армии, о технической отсталости которой твердили в один голос и Мендес, и Ресквин. Шеренги держались ровно, без того нервного шевеления, что выдаёт необученных новобранцев; лица, обожжённые солнцем, смотрели прямо перед собой с той серьёзной, почти торжественной сосредоточенностью, с какой смотрят люди, искренне верящие в важность происходящего, а не отбывающие повинность. Дмитрий остановился напротив одного из солдат — совсем молодого, почти мальчишки, гуарани по чертам лица, — и тот выдержал изучающий взгляд верховного правителя, не дрогнув, с прямотой человека, готового умереть по первому приказу и, судя по всему, не считающего это чем-то особенным.
«Вот в чём разница между тем, что я помню из книг, и тем, что вижу сейчас, — подумал Дмитрий, идя дальше вдоль шеренги под грохот барабанов и палящее солнце. — Историки пишут о слабой, плохо вооружённой армии, будто это приговор заранее. Но слабое вооружение — не то же самое, что слабый дух. Эти люди пойдут за мной — за Лопесом — куда угодно, не потому что верят в тактическую мудрость своего командования, а потому что верят в саму страну, в право не склониться перед соседями втрое крупнее. Это капитал, которого не было ни у одной армии, с которыми я имел дело раньше. Вопрос в том, сумею ли я не растратить его так, как растратил его настоящий Лопес — бросая этих людей волна за волной под картечь превосходящего противника, вместо того чтобы поберечь этот дух для войны, которую можно вести умнее».
Он прошёл вдоль артиллерийских батарей, выставленных на левом фланге, — пушки, отлитые, судя по маркировке, теми самыми литейными мастерскими в Ибикуи, о которых утром говорил Мендес, стояли не в идеальном порядке, но ухоженные, с расчётами, чётко знавшими своё место у орудий. Кавалерийский эскадрон, гарцевавший ближе к дальнему краю поля, произвёл ещё более двойственное впечатление: лошади были хороши — крепкие, привычные к местному климату, — но сёдла и упряжь выглядели разномастно, собранные, казалось, с миру по нитке, а сабли у половины всадников оказались скорее фамильными реликвиями, чем современным боевым оружием.