Страница 69 из 75
Юнга помолчал.
— Ему.
— Зачем?
— Затем, чтоб он дозволил вам рассказать.
Я получил ответ на то, что мучило меня с шестнадцатого числа.
— Погоди, — сказал я. — Ты написал ему письмо и отправил с «Николаем». Он должен был получить его, прочесть, написать ответ и отправить обратно.
— Ну.
— Илья, «Николай» ушёл из Портсмута четырнадцатого. Он идёт в Лондон, оттуда в Архангельск. Это месяц туда и месяц обратно.
— Дык я не с ним писал.
— А с кем?
— Я вам не с того конца рассказал, — сказал Ермаков. — Погодите. Я ему написал ещё из Кронштадта. В августе, перед выходом, с последней почтой.
— В августе?
— В августе. Как вы мне спину поглядели и не выдали, я в тот же вечер сел и написал. Что вот, мол, лекарь про меня знает и молчит, и что я его прошу дозволения ему открыться.
— И он ответил?
— Прислал, — Ермаков полез за пазуху. — В Портсмут и ответил, через тамошнего человека.
Он вытащил маленькую бумажку, сложенную вчетверо, замусоленную и мягкую оттого, что её носили на теле.
— Вот.
Я развернул. Там было четыре строки, писанные хорошим почерком, и ни обращения, ни подписи.
«Ежели тот человек тебя не выдал за это время, то и далее не выдаст. Открыться дозволяю во всём, окромя моего имени. Его не называй никому и никогда, иначе пропадёшь ты, а не я. Деньги отосланы, как всегда».
— А свёрток на пристани?
— Дык это я расписку отдавал, — сказал Ермаков. — Что письмо получил. Он велит всякий раз отписываться, чтоб знать, что я живой.
Я положил бумажку на стол и посидел. В эту минуту я испытывал странное.
Всё это время я подозревал этого мальчишку бог знает в чём. Я перебирал воровство, разбой и то, о чём думать не хотел, и я его считал и не сходился, и злился на него за то, что он мне не говорит.
А оказалось, что он всё это время ждал разрешения. Написал в августе, в тот же вечер, как я его не выдал. Ждал полтора месяца. Получил ответ в Портсмуте и пришёл ко мне на другой день после выхода.
— Илья.
— Что?
— Ты в августе написал, что просишь дозволения мне открыться.
— Написал.
— Отчего?
Он поглядел на меня с искренним недоумением.
— Дык вы ж меня лечите.
— И это всё?
— А чего ещё? — Ермаков пожал плечами. — Вы мне спину смотрели и не выдали. Вы мне руку резали. Вы за меня перед комиссией слово сказали, я слышал. Мне, вашбродь, за пятнадцать лет никто ничего доброго не сделал, окромя вас. И я подумал, что нехорошо это, когда человек тебе добро делает, а ты ему врёшь.
— И потому написал?
— Да, потому.
Мы помолчали.
— Теперь последнее, — сказал я, справившись. — Что ты видел?
— Вашбродь, а вам это надо?
— Надо.
— Отчего?
— Оттого, что покуда я не знаю, за что тебя хотели убить, я не знаю, чем это тебе грозит. — Я поглядел на него. — Я тебя лечу и за тебя отвечаю. Мне надо понимать, что может случиться и когда.
Он подумал.
— Ладно, — сказал он. — Только вы после не жалейте, что спросили.
И рассказал. Вышло коротко, потому что рассказывать там было нечего.
Двенадцатилетний мальчишка полез ночью в барский сад за яблоками. Полез вдвоём с другим дворовым, и тот остался внизу.
И, сидя на дереве, он увидел то, что делалось у флигеля. Там был человек. И там была девка из дворни, которую наутро нашли в пруду и объявили, что она сама.
— Она не сама, — сказал Ермаков. — Я видел, вашбродь. Я всё видел, от начала и до конца. Я сидел на яблоне и не шевелился, потому что если бы он меня заметил, он бы и меня туда же.
— А тот, что стоял внизу?
— Он ничего не видел, ему дерево мешало. Он после и не понял, отчего я белый пришёл.
— И ты никому не сказал?
— Одному сказал, — Ермаков опустил голову. — Кухарке сказал, тётке Матрёне. Она меня, считай, и растила.
— И что?
— А через три дня меня в первый раз и выдрали.
Тут он замолчал.
— Матрёна, значит, проговорилась, — сказал я.
— Не проговорилась. Она пошла и спросила у него самого, правда ли это. Дура была, царствие небесное.
— Была?
— Померла через месяц. Простудилась и померла.
Я сидел и молчал. Думал я в эту минуту не про мальчишку. Думал я об арифметике.
Убийство. Свидетель двенадцати лет. И женщина, которая пошла спросить и через месяц простудилась и умерла. И этот свидетель три года живёт на свете только потому, что тот человек рассчитал: убить второго вслед первой будет заметно.
А потом посчитал ещё раз и нашёл выход лучше. Выкупить, выправить бумаги и отправить в кругосветное плавание, из которого возвращается не всякий. И платить вдове раз в год, чтобы бумаги держались. И держать в руках подьячего, чтобы в любой день всё можно было порушить.
Он его не убил. Он его отложил.
— Илья.
— Что?
— Ты понимаешь, что ты мне сейчас рассказал?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Покачал я головой. — Ты мне рассказал про убийство. И теперь я тоже свидетель, только я свидетель с чужих слов, а это в суде не стоит ничего.
Ермаков поглядел на меня.
— Дык я потому и спрашивал дозволения, — сказал он. — Ежели бы я вам без спросу сказал, я бы уже пропал.
— Как пропал?
— А так. Он бы узнал и порушил бумаги, а меня бы забрали. А вы бы остались с тем, что вам мальчишка чего-то наговорил.
Я поглядел на него иначе. Три месяца я считал этого мальчишку ребёнком, которого надо беречь.
А он в двенадцать лет видел, как убивают. В пятнадцать выторговал себе право говорить — письмом, отправленным за полтора месяца до разговора. И только что объяснил мне, отчего он не мог мне рассказать раньше, и объяснил разумнее, чем объяснил бы иной взрослый.
— Илья, а ты чего от меня хочешь?
Он подумал.
— Ничего, — сказал он. — Я вам рассказал, чтоб вы знали, за что взялись.
Я хотел сказать ему что-нибудь. А сказать было нечего, и я налил ему воды и подождал, пока выпьет. — Тогда слушай, что будет дальше.
— Слушаю.
— Первое: я никому не скажу ни слова. Ни капитану, ни штаб-лекарю, никому.
— Спасибо.
— Не благодари. Я не для тебя, — я поглядел на него. — Я молчу оттого, что рассказать сейчас значит тебя погубить, а пользы никакой. Второе: ты мне будешь показывать всякую бумагу, какая от него придёт. Не читать, а показывать.
— Зачем?
— Затем, что почерк и слова говорят про человека больше, чем он думает. Я по этой записке уже кое-что понял.
Ермаков насторожился.
— Что поняли?
— Что он не барин, — сказал я.