Страница 70 из 75
— Отчего?
— Оттого, что барин так не пишет. — Я взял бумажку и повернул к свету. — Гляди. Почерк ровный, буквы одинаковые, строки не пляшут. Так пишет человек, который пишет всякий день и помногу. Барин пишет размашисто и криво, потому что ему писать некогда и незачем. И вот ещё: тут нет ни одного лишнего слова. Четыре строки, и в них всё: дозволение, условие, угроза и деньги. Так пишут люди, привыкшие составлять бумаги.
Ермаков смотрел на бумажку.
— Приказный?
— Может, приказный. А может, управляющий, или стряпчий, или человек при должности. — Я переписал эти четыре строки к себе в тетрадь, слово в слово, и вернул ему бумажку. — Илья, а кто тебе эту бумажку отдал?
— Дык человек. Подошёл на пристани, спросил Ермакова с «Камчатки», отдал и ушёл.
— Русский?
— Русский.
Я помолчал.
— Тогда я, может, и соврал сейчас.
— Как соврал?
— А так. Приказный пишет ровно, это верно. Только у приказного нет своего человека в английском порту, который знает, на каком шлюпе искать юнгу и в какой день, — я поглядел на записку. — Он или служит там, где такие люди есть, или сам из таких. И третье, Илья. Самое главное.
— Что?
— Ежели с тобой что-нибудь случится, ты приходи ко мне немедля. Не думай и не решай сам. Приходи.
— Дык что со мной случится посреди океана?
— Ничего, — сказал я. — Океан — это самое безопасное место, какое у тебя было за три года.
Он подумал и вдруг усмехнулся.
— И правда.
— Вот и радуйся. У нас впереди сорок дней воды, и на эти сорок дней он до тебя не дотянется.
Ермаков ушёл, а я остался сидеть. И понял, что решать мне пока нечего.
Что бы я ни надумал, сделать я ничего не могу. Свидетеля у меня нет, имени я не знаю, до России три года. Зато я теперь знаю, за что отвечаю.
Всё это время я таскал на себе эту тяжесть вслепую и не знал, чем она обернётся. А нынче она обрела вид, хоть и скверный, зато понятный.
Мальчишка не вор и не разбойник. Он свидетель, которого купили и отложили. И моё дело нынче простое. Довезти его живым
К вечеру двадцать третьего мы вышли из пролива. В проливе меня со всех сторон обжимала земля. Справа Англия, слева Франция, и куда ни повернись, до берега полдня ходу. Волна там короткая, и корабль на ней трясёт, зато настоящей качки нет.
А за проливом начинается Бискайский залив. Я в первый раз в этой жизни увидел, что такое океан.
Волна переменилась к ночи. Она стала не выше. Она стала длиннее. В Балтике волна короткая. Она бежит часто, шлюп на ней подскакивает и дёргается: от этого мутит, от этого всё ползёт по палубе. А тут волна пошла такая, что от гребня до гребня сажен пятьдесят.
Шлюп поднимался на неё медленно. Поднимался, поднимался — и вот я уже наверху, и с гребня видно далеко, а после начиналось долгое, тягучее опускание, от которого нутро отставало от тела. И так раз за разом, не переставая.
— Атлантическая зыбь, — сказал мне Врангель, поднявшийся на палубу. — Она сюда идёт от самой Америки.
— Отчего Бискай так славится? — спросил я.
Барон облокотился о планширь.
— По трём причинам, — Врангель показал на юго-восток. — Первое. Тут дно подымается к берегу. Волна идёт с океана по глубокой воде спокойно, а как выйдет на мелководье, так и встаёт на дыбы. Оттого у французского берега и бьёт.
— А под нами?
— А под нами покуда без дна.
— И что, она как в Каттегате?
— Хуже. В Каттегате она короткая и злая, а тут длинная и высокая, и оттого она не бьёт, а подымает и роняет. Второе. Ветер западный. Прижмёт к французскому берегу — и деваться некуда.
— А третье?
— А третье то, что тут всегда так, — сказал Врангель. — Не в шторм, а всегда. У Горна ты знаешь, что будет тяжело. А в Бискае тяжело и в хорошую погоду.
Кругом не было ничего. И это оказалось хуже, чем я думал.
В Балтике идёшь и знаешь, что берег в дне пути. В Ла-Манше его видно. А тут вода лежала до горизонта во все стороны, и под килем у нас было, как сказал Литке, сажен пятьсот глубины. Полверсты воды под ногами.
И ещё сорок дней такого.
Утром двадцать четвёртого лазарет наполнился. Ожидал я этого и питьё заготовил с вечера. А размаху всё-таки удивился.
Пришло шестнадцать человек. И, что меня удивило больше всего, пришли не одни новички.
Первым явился Наумшин. Марсовый с двенадцатилетней службой, обошедший на «Диане» полсвета, стоял передо мной зелёный и злой.
— Господин подлекарь.
— Елизар. Ты чего?
— Дык мутит, — сказал он с отвращением к самому себе. — Второй час.
— Тебя? Двенадцать лет служишь.
— Двенадцать, — Наумшин сел на сундук. — И всякий раз одно и то же. Как со стоянки выйдем, так двое суток маюсь.
— Всякий раз?
— Всякий, — он поглядел на меня исподлобья. — Вы, вашбродь, не думайте, что я хвораю. Я работать могу. Просто мутит.
Дальше они пошли один за другим, и картина сложилась. Двенадцать дней мы простояли в Портсмуте. Всё это время шлюп стоял на якоре, его качало тихо и однообразно, и люди привыкли к такой качке. А привычка к качке, которую они нарабатывали три недели по дороге, за эти двенадцать дней сошла наполовину.
Теперь мы вышли, и волна пошла другая, атлантическая, какой они не знали вовсе. И заново замутило всех.
— Владимир Гаврилович, — сказал я Скородумову. — Вас как?
— Да мне-то что сделается, — фельдшер пожал плечами. — А вот в глазах со вчерашнего плывёт. У нас на «Диане» это у всякого второго было, покуда не обвыкнутся.
К полудню я перестал считать. Человек, которого мутит, не работает. А работать надо, потому что мы в океане и снасти сами себя не потянут.
Я поступил иначе, чем в августе. Тогда я укладывал их и поил. А нынче я стал делать иначе, потому что понял одну вещь.
Те, кто проходил это в сентябре, знают, что делать. Они пережили, отлежались и встали, и всякий помнит, что ему помогало. Так что я собрал всех вместе.
Позвал в лазарет тех, кто маялся сильнее прочих, и позвал заодно Наумшина, Митрия и Дроздова, которые прошли это в сентябре.
— Слушайте меня. Тут вас шестнадцать, а меня одного на шестнадцать не хватит.
— И что делать? — спросил кто-то.
— А делать то, что делали в сентябре, — я оглядел их. — Елизар, ты как в тот раз выкарабкался?
Наумшин подумал.
— Дык наверх лез. Внизу хуже.
— Верно. Наверх и глазами в горизонт. Ещё?
— Сухарь грыз, — сказал Митрий. — Мокрое не лезет, а сухарь идёт.
— Верно. Дальше?