Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 75

— Вашбродь. Я это… по вашему делу.

— После, Прохор, — коротко сказал я.

— Дык коротко же. Никто не лазил. Плотницкая артель ходила: четверо, в первом часу, с водой которая. Больше никто.

— Долго были?

— Дык с полчаса. Стучали.

— Хорошо. Ступай.

Он ушёл довольный.

— Вы за трюмом смотрите? — спросил Новицкий между делом.

— Смотрю, ваше благородие. Дроздов слёг не от холода, и я хочу знать, чем там дышат.

— Правильно смотрите, — сказал он и сменил тему. — Про Атлантику вы думали?

— Думал.

— И что надумали?

— Что нас ждёт полоса безветрия, — сказал я. — Стоять там можно неделями. И вода в бочках зацветёт к тому времени окончательно, и солонина пойдёт.

— Верно, — он с наслаждением отхлебнул из кружки. — А болезни?

— В жару — кровавый понос и гнилая горячка. И тепловой удар у тех, кто работает на солнце без головного убора.

— А в холода?

— Обморожения и ломота. Только это уже за Горном.

Новицкий покивал.

— Скорбут отступит на месяц-два после свежей провизии, — сказал он. — А после вернётся, и вернётся хуже, потому что люди уже устанут.

Он поставил кружку.

— И вот что вам, Андрей Ильич, надобно понять теперь, а не через полгода.

— Что?

— Что лекарь лечит тем, что у него есть, а не тем, что нужно, — заявил Новицкий. — У вас будет двадцать человек с поносом и опия на пятерых. И вся ваша наука сведётся к одному вопросу: кому дать последнее.

Он сказал это ровно, и от этого стало тяжелее, чем от всякого пафоса.

Я молчал. Знал, что этих двадцать человек в моё время подняли бы капельницами с солевым раствором за двое суток и никакого опия для этого не надо. Что стоят эти капельницы копейки. Что для них нужны иглы, трубки и чистая вода с солью и сахаром в верной пропорции.

И что ничего этого тут не будет ни через год, ни через двадцать, ни при моей жизни.

Жалеть себя из-за того, чего нет, — дело бесполезное, а работать мне надо тем, что есть.

— Понимаю, ваше благородие, — сказал я.

В дверях появился Скородумов.

— Дозвольте доложить. Больные спят. Дроздов пил сам, полкружки, повязка чистая, жара нет.

— Хорошо, — сказал Новицкий и, не меняя тона, показал на третью кружку. — Садитесь.

Скородумов остановился. Он стоял в дверях и заметно медлил.

Я не сразу это понял, но потом до меня дошло: Скородумов — фельдшер, а перед ним штаб-лекарь и подлекарь. Ему за один стол с ними по чину не положено, и он это знает лучше нас двоих.

— Владимир Гаврилович, — сказал Новицкий. — Чай стынет.

Фельдшер осторожно сел на самый край.

Дальше пошло то, ради чего, я думаю, штаб-лекарь и затеял этот чай.

Заговорили про службу.

Скородумов вспомнил Кронштадтский госпиталь, где при Павле Петровиче не хватало решительно всего, и рассказал, как корпию щипали сами больные, которые могли сидеть.

Новицкий поправил его, сказав, что было это позже, и они заспорили.

Спорили они о пустяке: в каком году это было и кто тогда был главным лекарем. Фамилию его оба помнили по-разному.

Я слушал и понимал, что вижу.

Учебников по морской медицине у них нет, они не написаны. Всё, что эти двое знают про то, чем болеют в тропиках и как лечить обваренного паром, лежит у них в голове и в руках и передаётся вот так, за кружкой, вперемешку со спором о фамилиях.

— А в двенадцатом году, — сказал Скородумов, — у нас на рейде англичане стояли. Союзники. И лекарь ихний к нам ходил, порошки менял на наше хлебное вино.

— Хороший был лекарь?

— Дык руки хорошие, — фельдшер задумался. — А как война кончилась, они нам через год цену на хину подняли вдвое. Союзники.

Новицкий усмехнулся.

— Так и бывает.

Потом помолчали, и штаб-лекарь сказал в кружку, ни к кому не обращаясь:

— У меня в девятом году человек помер от того, что я его на день позже посмотрел. Один день.

И оборвал себя сам:

— Ну, довольно.

Я не стал спрашивать.

— Андрей Ильич, — сказал Скородумов. — А вы бы что при поносе давали, ежели опия нет вовсе?

И я ответил, причём как свой, потому что спрашивали всерьёз.

Тёплое питьё, много и часто, малыми глотками. Соль и патоку в воду, уголь толчёный. Голод на сутки, а после жидкая каша, но не солонина.

Спорили ещё долго, и что-то в этом споре было спокойное и расслабляющее.

Скородумов ушёл первым. Новицкий — за ним, унеся свои ведомости.

Я остался с кружкой в руках и задумался уже о другом.

Оба они сидели тут час. Оба говорили со мной как со своим, и один из них при мне обмолвился про то, о чём, я думаю, не говорил никому.

А я им не сказал про ящик. Мог. Раз пять за этот час мог: и повод был, и слова нашлись бы.

И не сказал, потому что доказательства у меня нет никакого, а чина нет тем более, и всё, что я могу предъявить, — это слова матроса, который лазил в трюм, куда ему лазить не следовало.

Либо я сижу с этими людьми за одним столом и молчу, либо я знаю правду и остаюсь один.

Я убрал кружки.

Лампу я прикрутил, но гасить не стал, потому что в лазарете свет держат из-за больных. И вышел наверх.

Ночь стояла тихая.

Огни Портсмута и Госпорта лежали далеко и низко, а по рейду были рассыпаны якорные огни, и было их столько, что мне почудилось отражённое небо.

С соседнего корабля ударил колокол.

Бил он не в такт с нашими склянками, и это было странно слышать: чужое время идёт рядом со своим и не совпадает.

Часовой стоял у трапа, лицом к воде.

Он обернулся на шаги, узнал меня и кивнул, и я кивнул в ответ.

И вот тут я услышал шаг.

Не сверху и не рядом. Из-под ног.

Глуше и дальше, с тем изменённым тембром, какой бывает у звука, идущего через настил.

Первое, что я сделал, — это стал слушать. Шаг. Пауза. Два шага. Долгая пауза.

Вахтенный ходит ровно, и я его ритм знаю наизусть. А этот шёл с остановками и останавливался не там, где надо остановиться по делу, а по нескольку раз подряд.

Так ходит человек, который прислушивается.

Может, баталёр, подумал я. Может, кто-то из плотницкой артели, у кого дело внизу.

Ночью? Тихо? С остановками?

Я отступил в тень у грот-мачты и стянул сапоги.

Доски были холодные и мокрые от росы, и между пальцами у меня сразу набился песок, которым драили палубу.

Полы сюртука цеплялись, и я придержал их рукой.