Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 55

Глава 3

Когда за последним дружинником закрылась тяжелая калитка дединца, усадьба погрузилась в такую глубокую, звенящую тишину, какая бывает только в глухих лесах Понеманья после долгой бури. Мирослава вернулась в избу, задвинула тяжелый дубовый засов на дверях и привалилась к ним спиной. Сердце в груди колотилось так сильно, что, казалось, его стук был слышен в пустом тереме.

Она прошла к столу, на котором все еще лежали забытые Ольгердом кожаные рукавицы, пахнущие морозом и лошадьми. Тусклый свет единственной лучины, закрепленной в кованом светце, выхватывал из темноты углы опустевшей светлицы. Мирослава задула огонь, чтобы не тратить сухую древесину впустую, и комната утонула в густом полумраке, едва разбавляемом багровым тлением углей в глубине печи.

Она вернулась в свою каморку, легла на постель, не снимая теплого суконного сарафана, и уставилась в темный бревенчатый потолок. Сон не шел. Мысли путались, сменяя одна другую и заставляя девушку мучительно прислушиваться к каждому шороху за стенами дома. Там, за заснеженным палисадом, начиналась бескрайняя черная пуща, куда старый Радим повел пришлых воинов наперерез отряду Богуша.

Мирославу разрывали противоречивые, горькие чувства. Внутри нее все еще кипела утренняя ярость. Ольгерд забрал ее дом, назвал ее девкой, лишил ее прав на отцовскую землю, прикрываясь великокняжеской грамотой. Какая-то часть ее души — уязвленная, гордая, шляхетская — отчаянно желала, чтобы этот высокомерный чужак встретил свою смерть у Черного ручья. Пусть бы Богуш вогнал свое копье ему под ребра, пусть бы волки пущи замели его следы, возвращая усадьбе прежнюю свободу.

Но тут же холодный, трезвый разум брал верх, и девушке становилось по-настоящему страшно. Она слишком хорошо знала соседа. Богуш не успокоился бы, заграбив леса. Если отряд Ольгерда падет, соседские наездники ворвутся на этот дединец не как законные хозяева, а как грабители. Они выгребут из клетей последнее семенное зерно, угонят оставшийся скот, а ее саму, беззащитную сироту, Богуш силой увезет в свое поместье, чтобы навсегда закрепить права на усадьбу Ярослава. Из двух зол Ольгерд, взявший на себя обязанность щита для этой земли, сейчас казался единственной преградой перед полным разорением.

Мирослава повернулась на бок, подтянув колени к груди. Она ненавидела пришлого шляхтича всем сердцем, но в эту долгую ночную пору, ловя ухом отдаленный треск замерзающих деревьев в лесу, она поймала себя на безмолвной, пугающей молитве. Она просила Высшие силы, чтобы старый Радим не оступился на волчьей тропе, а мечи дружинников Ольгерда оказались крепче соседских щитов. Жизнь ее родового гнезда теперь висела на острие чужого меча, и эта зависимость казалась Мирославе самой горькой пыткой.

Предрассветный сумрак едва успел окрасить заиндевевшие окна терема в грязно-серый цвет, когда со двора донеслись первые звуки. Это не был победный трубный рев или громкие крики челяди. Копыта коней ступали по насту глухо, осторожно, словно всадники везли по заснеженному застенку хрупкую драгоценность, которую боялись растерять.

Мирослава, так и не сомкнувшая глаз за всю долгую ночь, мгновенно соскочила с лавки. Накинув кожух, она бросилась к выходу и загремела тяжелым дубовым засовом. Едва дверь распахнулась, в сени хлынул ледяной утренний воздух вместе с густыми клубами пара.

Во дворе, среди серых сугробов, спешивались дружинники. На их кольчугах запеклась темная, замерзшая кровь, лица были черными от копоти и усталости, но в глазах горел хищный огонек — Богуш был разбит и отброшен назад, за Черный ручей. Старый Радим, живой и невредимый, вел под уздцы коня, но Мирослава смотрела не на него.

Двое рослых воинов медленно, силясь не оступиться на обледеневшем крыльце, заносили в терем Ольгерда.

Шляхтич был без сознания. Его голова беспомощно откинулась назад, обветренное лицо побледнело до цвета мартовского наста, а на губах запеклась тонкая багровая ниточка. Тяжелый кожаный кафтан был распорот у самого левого плеча, и густой волчий мех на воротнике намертво пропитался липкой, черной кровью. Он дышал — тяжело, со свистом, и с каждым его выдохом из пробитого грудного доспеха вырывался слабый, хриплый звук. Какая-то часть вражеского железа все еще сидела глубоко под его ключицей.

— В избу его, живо! — крикнул один из дружинников, грубо отталкивая Радима с дороги. Воины аккуратно опустили своего предводителя прямо на широкую дубовую лавку у стола.

В светлице мгновенно стало шумно и тесно. Раненый волк хрипел, его пальцы судорожно дергались, пытаясь нащупать рукоять меча даже в беспамятстве. Дружинники окружили лавку, в панике и ярости переглядываясь между собой. Они привыкли рубить врагов в пуще, но перед глубокой раной своего командира оказались совершенно бессильны. Местные заговоры и припарки, которые шептал один из старых воинов, не могли остановить тугую струю крови, продолжавшую сочиться сквозь прореху в коже и окрашивать чистые доски стола.

Мирослава медленно подошла ближе. Обида, унижение и глухая ненависть, которые она лелеяла всю ночь, на мгновение замерли перед лицом подступающей смерти. Перед ней лежал не властный захватчик, помыкавший ее челядью, а истекающий кровью человек, чей отряд только что спас ее усадьбу от сожжения.

— Ну! Чего стоишь, шляхтянка? — один из дружинников резко обернулся к ней, хватая за рукав кожуха. В его глазах, диких после ночной сечи, читалась отчаянная паника, которая в любую секунду могла перерасти в слепую ярость. — Твой Радим говорил, что ты в травах понимаешь! Спасай Ольгерда! Если командир наш загнется в твоем тереме, мы этот застенок вместе с тобой по бревнам раскатаем, а пепелище по ветру пустим!

Мирослава резко вырвала свой рукав из его грязных пальцев, и ее светлые глаза снова полыхнули знакомым упрямым огнем. Страх отступил, уступая место холодной, звенящей гордости шляхтянки и лекарки.

— Руки убери, воин, если хочешь, чтобы твой командир дожил до полудня, — ледяным тоном отрезала она. — Избу освободить. Радим — жарко топить мыльню! Тащи туда чистые холсты, котел кипятка и мой острый нож со стола. Быстро!

Воины нехотя потянулись к выходу, гремя железом и оставляя на чисто выскобленных половицах грязные следы от талого снега и запекшейся крови. В светлице наконец воцарилась тишина, нарушаемая лишь утробным, свистящим хрипом Ольгерда да потрескиванием углей в остывающей печи.