Страница 31 из 55
Мирослава сделала шаг вперед из полумрака сеней, и широкие половицы под ее туфлей глухо, предупреждающе скрипнули. Бирута резко оборвала свою капризную речь к челяди и повернула голову. Их взгляды скрестились через всю горницу — ледяная, строгая гордость уроженки Пограничья против сытой, торжествующей спеси виленской княжны.
Мирослава не опустила глаз. Ее лицо в подрагивающем пламени сосновой лучины казалось бледным, но спокойным, лишенным и тени страха. Она медленно прошла к столу, упрямо выпрямив спину, и остановилась прямо напротив гостьи, бесцеремонно занявшей отцовское кресло во главе скамьи. Староста Радим, затаив дыхание, отступил на полшага назад, а дворовые девки испуганно затихли у печного бока, ловя каждое движение молодой хозяйки.
— Ты путаешь залы Нижнего замка со скромным пограничным теремом, паненка, — ровно и сухо произнесла Мирослава, и её низкий голос прозвучал в тишине горницы веско, строго по делу. — И слуг моих пугать своими ратниками не смей. В этой усадьбе ни один мужик не знает над собой иной воли, кроме шляхетского слова рода Ярослава. Пока королевская грамота пана Ольгерда лежит в моей каморе, а сам он не вернулся из Вильно, ты здесь — лишь незваная гостья. И ведешь себя неподобающе для дочери гродненского пана.
Бирута резко выпрямилась, её напомаженные губы возмущенно вытянулись, а золотые цепи на шее сердито звякнули. Она явно не привыкла, чтобы нищая провинциальная сирота смела говорить с ней в таком тоне. Княжна сузила темные глаза, и её зрачки мгновенно расширились, выдавая капризную, уязвленную злость. Под тонкой парчой её вишневого платья рвано, тяжело поднялась грудная клетка.
— Гостья? — язвительно, свысока переспросила Бирута, и пальцы её в золотых перстнях до белизны суставов сжали край дубового стола [9.4]. — Ты забываешь, с кем говоришь, сирота! Ольгерд — воин моей крови, и решение старших его дома в Вильно нерушимо. Твоя гордость смешна. Очень скоро это место по праву займу я, а твои холопы будут целовать подол моего парчового платья, вымаливая кусок хлеба на зиму.
Мирослава даже не шевельнулась. Усилием воли она подавила подступившую к горлу горькую обиду, не позволив Бируте увидеть свою слабость. От столичной паненки веяло душным мускусом, но для Мирославы этот напор стал лишь поводом вернуть себе былую ледяную выдержку. Она сделала едва заметное движение рукой, указывая Радиму на деревянное блюдо, и произнесла с холодным безразличием:
— Когда займешь, тогда и будешь отдавать приказы. А ПОКА — пересядь на боковую лавку, если желаешь отужинать под моей кровлей. Место во главе этого стола принадлежит роду, который эту землю кровью поливал, а не тем, кто приехал осматривать чужие закрома. Радим, подавай солонину. Гостье нашей, видать, дальняя дорога разум распалила, раз она шляхетские приличия на моем дединце позабыла.
Бирута задохнулась от ярости, её бледные щеки покрылись пятнами лихорадочного румянца. Она рывком поднялась со скамьи, и тяжелый парчовый подол с сухим, гневным шелестом прошелся по доскам пола. Высокомерная паненка поняла, что сломить ледяную оборону хозяйки дома простыми капризами не удастся. На её губах промелькнула жесткая, торжествующая гримасой улыбка — Бирута приберегла свой самый страшный, сокрушительный удар на самый конец.
— Ты можешь цепляться за эти гнилые бревна сколько угодно, — выдохнула Бирута ей прямо в лицо, наклоняясь через стол так близко, что Мирослава ощутила жар её тела. — Но Ольгерд уже сделал свой выбор перед старыми панами своего дома в Вильно. Он официально дал согласие на наше венчание, чтобы удержать повет. Твое пограничное гнездо отписано мне в приданое, а тебя твой доблестный литвин приказал спровадить в Полоцкий монастырь, чтобы твоя нищая гордость не портила нам шляхетскую свадьбу. Кони мои запряжены, и на рассвете мы уезжаем. Наслаждайся последними днями в своем тереме, Я-ро-слав-на. Твоя оборона пала.
Княжна Бирута круто развернулась и размашистыми шагами вышла из горницы, бросая Мирославу одну в полумраке. Дверь на женскую половину захлопнулась с сухим, оглушительным стуком.
Мирослава осталась стоять у стола в звенящей, мертвой тишине. Земля словно ушла у неё из-под ног, а дыхание перехватило. В её мысли ворвался леденящий, душный хаос. На её ресницах отчаянно вскипела слеза растерянности — весть о том, что Ольгерд сам, добровольно предал их новогрудскую тайну и отдал её монастырским стенам ради виленского золота, камнем легла на её душу, выжигая остатки надежды.
В ту же секунду тишину июльской ночи за окном безжалостно разорвал глухой, тяжелый стук копыт на дединце.
Мирослава вздрогнула, так и не опустив пальцев на дубовый стол. Во дворе, прямо под окнами терема, послышался зычный, уверенный окрик вернувшегося из дозора Товтивила, а следом — глухой скрежет раздвигаемых у ворот затворов.