Страница 20 из 84
— А ещё, — продолжал Василий, уже входя в раж, — в Осинках, поговаривают, гончарный промысел возрождают. Один мужик, Петром кличут, печь поставил, горшки да кувшины жжёт. Получается у него споро, глина у нас белая, хорошая. Только куда сбывать? Свой спрос мал, а до города не довезёшь — дороги худые.
— Василий, — перебил я его, когда он начал рассказывать про рыбу и соль. — Скажи прямо. Сколько даёт имение дохода? Не юли.
Василий съёжился, отвёл глаза, начал мять в руках край скатерти.
— Дела-то, ваше высокоблагородие, идут… не очень хорошо. Землица вроде есть, и людишки на ней работают. Да только то ли урожай нынче плохой был, то ли закупочные цены не те…
— Говори как есть, — перебил я.
— В прошлом годе, ваше высокоблагородие, озимые вымерзли — зима больно лютая была. Яровые посеяли — рожь, овёс, просо — всё мелкое уродилось, не наливное. Пшеницу у нас сеют мало, она на нашей земле не больно родит. Гречиху сеяли — и ту градом побило в июле. Лён, коноплю — так это на себя больше, на веретено да на масло. А на продажу — что рожь, что овёс нынче дёшевы, покупатель цену сбивает.
— Лес? — спросил я. — Ты говорил, леса четыре с половиной тысячи десятин.
— Лес, ваше высокоблагородие, добрый. Сосна, ель, берёза, осина. Заготавливаем, пилим, сплавляем по Мече в Волгу. Да только и с лесом нынче неладно. Покупатели — купцы из Нижнего — цену сбивают, говорят, лес нынче не кондиционный. А куда денешься? Продаём за бесценок.
— Рыбный промысел?
— Рыбу ловим, ваше высокоблагородие, немало. Мича рыбой богата, да и Волга рядом. Стерлядь, осётр, лещ, судак, щука. Солим, вялим, коптим. Да только и рыба нынче дёшева. Своей-то у всех полно, куда её девать? На базаре в уездном городе копейки дают.
Я слушал и чувствовал, как внутри поднимается знакомая злоба. Злоба на тех, кто ворует у тебя из-под носа, кто считает, что ты слаб, болен, ни на что не годен. Злоба на Ефима Потаповича, который тянет из имения последние соки.
— Ладно, — сказал я, откидываясь на подушки. — Разберёмся.
Василий кивнул, поднялся, собрал посуду. Но я видел — он ждал этих слов.
— Ничего, — прошептал я. — Всё наладим. Всё вернём.
Василий помялся, потом добавил, понизив голос:
— Если бы не пенсион ваш, ваше высокоблагородие, то не знаю, как бы и жили. Пришлось бы, поди, имение распродавать.
— Пенсион? — переспросил я. Это было что-то новое.
— Так точно, ваше высокоблагородие. За ранение, значит, и за службу. Военная коллегия определила вам пенсион полный — полковничий. Тысячу двести рублей в год ассигнациями. Почитай, сто рублей в месяц. Без них бы мы совсем пропали. А так — и имение содержите. Да ещё дом в Санкт-Петербурге… и дворовых кормите, и управляющему жалованье идёт.
— Дом? — я приподнял бровь. — Какой дом?
Василий вздохнул тяжело, опустил голову, словно признавался в чём-то постыдном.
— Дом в Санкт-Петербурге, ваше высокоблагородие. Ещё батюшка ваш покойный приобретал, для житья в столице. Теперь там супруга ваша, Анна Сергеевна, проживает… и дочь ваша, Анастасия Михайловна. Красавица, уж, на выданье.
Он замолчал, так и сидел с поникшей головой, и голос его, когда он заговорил снова, был тих от обиды:
— С самой войны там живут. Как вас — тогда — ранило тяжко… они в Петербурге жили. А вас, ваше высокоблагородие… — он не договорил, только рукой махнул.
Я смотрел на него и понимал, что за этим кроется. Полковника, тяжело раненного, бездвижного, бросили. Вывезли в имение, как ненужную вещь, оставили доживать с верным денщиком да горсткой дворни. А сами — в столицу, балы да приёмы, дочь замуж выдавать.
— Давно ли они там живут? — спросил я.
— С войны, ваше высокоблагородие, — ответил Василий, не поднимая головы. — Как вас привезли сюда в беспамятстве — так они и уехали. Поначалу письма писали, справлялись, а потом… — он запнулся. — Потом реже. А сейчас и вовсе забыли.
Я промолчал. Что тут скажешь? Не мне было судить эту Анну Сергеевну, которую я никогда не видел, и дочь, о которой ничего не знал. Но обида за человека, чьё место я занял, кольнула где-то под ложечкой. Тяжко раненный офицер, награждённый самим императором, брошенный на произвол судьбы собственными близкими — история не новая, но от того не менее горькая. Везёт мне на семью.
— Ладно, Василий, — сказал я после долгой паузы. — Бог с ними. А вот об управляющем нашем расскажи подробнее.
Василий встрепенулся, он был рад сменить тему.
— Василий, если я… болен и памяти лишён… кто тогда управляет хозяйством?
Василий замялся. Посмотрел на меня, потом в пол, потом снова на меня. В глазах его читалась неприязнь — не ко мне, к тому, кого он сейчас назовёт.
— Управляющий, ваше высокоблагородие. Ефим Потапович Кондратьев. Вы его ещё до войны приставили, из мещан он, из грамотных. Тогда казался человеком смышлёным, прижимистым. А теперь…
— А теперь? — переспросил я.
Василий опустил глаза.
— Ворует, ваше высокоблагородие.
— Ворует, собака, — сказал я. Не вопрос — утверждение.
— Так точно, — кивнул Василий. — И не по малости. У него сыновья, ваше высокоблагородие, два парня, погодки. Оба в столице учатся. На какие деньги — сами посудите. В прошлом годе старшего в гимназию определил, нынче младшего туда же отправил. Говорит, по знакомству, за казённый счёт. А только кто ж нынче в гимназию за казённый счёт определяет? Да ещё и обоих?
Слушал, и злоба росла. Знакомая, старая злоба. В моём времени такие же Ефимы Потаповичи отправляли своих детей учиться в Лондон и в Швейцарию, пока я разгребал их строительное дерьмо. Здесь — то же самое. Те же лица. Только имена другие.
— А кроме того? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— А кроме того, ваше высокоблагородие, — Василий оглянулся на дверь, словно боялся, что нас могут подслушать, — он и оброчные деньги придерживает. Крестьяне платят, а до вас не всё доходит. Лес продаёт, а в книгах показывает, что вдвое меньше продано. Рыбу — та же история. Своих людей держит приказчиков, они ему служат, а не вам.
— Значит, живёт человек, — сказал я.
— Живёт, ваше высокоблагородие, — вздохнул Василий. — Да ещё как живёт. А вы в кровати лежите, и никто ему указ. Он уж и привык, что хозяин без памяти, что можно всё брать, что плохо лежит.