Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 136

Два

Когда Герт умер, мама вела себя как прежде. Она словно скорее удивилась, чем расстроилась, ее чуть ли не заинтриговала эта перемена в мире: неожиданно просторные дом и сад, меньше еды на столе, смягченные запахи и цвета, новое ощущение от матраса, отсутствие звуков, к которым она привыкла, — например, почти нескончаемый поток народной музыки, струящийся из радио в кухню и сад. Мы с Хеленой оставались с ней сколько могли, но она этого и не хотела, и не просила. Наутро после похорон она пришла на кухню собранная для работы, а потом уехала на велосипеде, как и в любой другой день. Мы, ненужные, слонялись по дому, пили, перебирали вещи Герта, Хелена взяла на себя практическую сторону и созванивалась с юристами, а я металась между отвратительной, дешевой ностальгией — примеряла обувь Герта, доставала его свитера и думала, не надеть ли, — и слепой яростью при вспоминании обо всем худшем. Хелена о моих крайностях не спрашивала, и через три дня, когда Фенна убедила нас, что с ней все хорошо, и только когда Эрика пообещала регулярно ее навещать, мы оставили маму одну.

Хелена переехала, как только смогла, — сначала в Нью-Йорк, потом в Джакарту; а я оставалась ближе к дому, изучала морскую экологию и микробиологию в Роттердаме и в Институте Общества Макса Планка в Бремене. Унаследовав мамин математический дар, Хелена занялась финансовым правом, работала в ряде банков и страховых компаний. И это она открыла мне глаза на то, чего я не видела: если она пошла по стопам Фенны, то я продолжила труд Герта. Меня это потрясло — как сам факт наследования, так и то, что я его не замечала.

Я почти ничего не помню из детства, первые воспоминания начинаются лет с пяти-шести. Меня всегда пугают рассказы других людей о каких-то мелочах из младенчества; я и представить себе не могу, чтобы память или речь могли настолько приближаться к небытию. Говорить я начала поздно, близко к школьному возрасту, и Фенна тогда из-за меня волновалась. Я никогда не расспрашивала Хелену о ее первых воспоминаниях, но не удивилась бы, если бы ее опыт оказался полностью противоположным. Мы с Хеленой очень разные, нас разделяет гораздо больше, чем три года и два океана. Первое, что приходит в голову при мысли о ней, — это выражение лица, стоическое и одновременно невинное, рот, приоткрыт в виде маленькой «о». Представляю ее себе мультяшным олененком: маленькая, робкая, беззащитная. Это идеализированная картинка — свойственная мне, с моими неумением разбираться в людях и склонностью подменять наблюдения сантиментами, ведь Хелена намного сильнее, чем можно подумать. В детстве нас сблизила необходимость: не в силах разобраться, что с нами происходит, мы естественным образом обратились за помощью друг к другу — к тому единственному, кто мог понять. И вполне логично, что она сбежала, как только представилась возможность. Я ее никогда не винила.

Хотя худшее и обошло Хелену, она все равно страшно боялась отца. Она была очень умной, очень умелой. И отчего-то не казалась мишенью, жертвой — не знаю отчего. Это какой-то талант, умение. Она держалась спокойнее, она смирялась, а я возмущалась. Она не жаловалась и всегда смотрела в будущее, видела все своим внимательным взглядом под неловкой строгой челкой подростковых лет. Не уверена, что видела когда-нибудь, как она плачет; она обладает удивительным умением — встречать практически что угодно с внешним хладнокровием. Герту это нравилось, а я завидовала; мне тоже хотелось быть сдержанной и стойкой, как Хелена, которая просто отмахивалась от мира. Но у меня так никогда не получалось.

Все те ночи, когда Фенна массировала мне ноги, Хелена крепко спала. Это тоже дар, с которым она родилась и который сохранила до сих пор. Она любит поспать; я иногда с осуждением думаю, что сон ей к лицу потому, что она и в жизни все равно такая же. Но вообще-то со временем, когда мы переехали в новый дом, по-прежнему в Роттердаме, и у нас впервые появились свои комнаты, Хелена становилась все решительней и уверенней в себе. У нее изменился голос: стал ниже, громче, требовал с ней считаться. И опять же, я этому завидовала. Хелена обладала привилегиями младшего ребенка: она наблюдала за тем, что происходило со мной, и училась, выстраивала характер, чтобы защищаться. Я такой роскоши не имела. Я родилась первой; ничего не знала; могла быть только собой — болтать ногами, сидя на стуле, читать с открытым ртом. Хелена была реалисткой, бойцом, она выживала. Террор Герта, как это ни иронично, выковал из нее человека, способного его выдержать, и по этой причине она реже становилась его мишенью.

В детстве, когда у нас еще была общая комната — с двухэтажной кроватью, которую я обожала из-за ощущения закрытости от мира, уюта, единения, — мы, естественно, многим делились. У Хелены было преимущество в виде книг, что я прочитала, и недостаток в виде одежды, из которой я слишком быстро вырастала. Мы выдумывали игры, сочиняли вычурные истории, где героически выступали против безымянных врагов. У нас были игрушки, общий компьютер, но больше всего нам нравилось — и я уверена, как ни в чем другом, что это нравилось нам одинаково, — гулять на улице, в поле у нашего первого дома или в небольшом леске рядом с полем. Там мы проводили часы напролет: продирались через густой подлесок, прокладывая туннели своими телами, создавая закоулки там, где ничего не было, пока не приходили мы. Многие мои воспоминания об играх — немые; мы что-то делали, но не говорили ни слова. Тоже по-своему стратегия: без слов казалось, что время не проходит, а расширяется, а наше решение не говорить о Герте было среди прочего попыткой сделать его нереальным. Один-единственный раз, когда я заговорила с Хеленой о побоях, я об этом тут же пожалела: ее глаза так и умоляли замолчать. Как ради нее, так и ради меня; ничего хорошего из этого просто бы не вышло. С тех пор мы не только навсегда закрыли тему, но и сама Хелена, казалось, переписала для себя прошлое, силой воли заставила себя поверить, будто ничего такого с нами не происходило.