Страница 56 из 136
Двенадцать
Когда мы выехали через два часа, было тихо, солнце висело прямо над нами, выражение лица Урии скрывали антибликовые темные очки. Я попыталась получить от нее хотя бы какую-то версию того, что случилось с Датурой, но она пренебрежительно пожала плечами, не отворачиваясь от дороги.
— Не вижу смысла в описательных теориях, которые сами нуждаются в дальнейшем объяснении, — ответила она.
На мой взгляд, варианта было три: невидимость, уничтожение или перемещение — временно́е либо пространственное. Но Урия не уступала.
— Можешь пока об этом забыть, — сказала она.
— Я не понимаю.
— И никто не понимает.
— Нет, я не понимаю, зачем мы туда едем, если не ради Датуры.
— Это сложно, — бросила она.
Обсерватория Голдстоун находилась меньше чем в восьмидесяти километрах от «Чайна-Лейк» — час езды на восток, через пустыню. Ее специально построили в глуши, где нет ничего вокруг. Пять параболических антенн Голдстоуна соединены с Канберрой и Мадридом и образуют Сеть дальней космической связи, созданной, чтобы искать в космосе признаки явлений и держать связь с зондами и прочими космическими аппаратами. Все три точки расположены на равном расстоянии друг от друга, в трех сегментах Земли — это обеспечивает антеннам наибольший охват при вращении планеты. О поездке в Голдстоун Урия объявила сразу после того, как сообщила об исчезновении Датуры.
Ее молчание раздражало. Вечно она так. Нельзя же вывалить такое и ожидать, что я буду сидеть молча. Все изменилось. Все, над чем я работала, — моя единственная причина пребывания здесь — стало ненужным. Миссия не была симуляцией, ее целью являлся контакт с Датурой, и моя лаборатория обеспечивала главный источник питания для экипажа. Теперь, когда Датуры нет, состоится ли полет? А если нет, то зачем, хотела бы я знать, мы ехали в Голдстоун, причем в такое пекло?
— Поймешь, когда приедем, — ответила Урия.
— Ты прямо как моя мама, — заметила я, чувствуя, что краснею. — Ты вроде бы часто видишься с дочерью — она живет рядом?
— Пока да. Сейчас Мария с мужем в двухстах пятидесяти километрах от нас. Но скоро переезжают. Из-за пожаров. У них все еще хуже. А у нее астма. Для нее это не шутки.
Я молчала. Урия смотрела вперед.
— Они всегда мечтали о детях, — сказала она. — Но не здесь. Не сейчас. Рождаемость намного ниже, чем говорит официальная статистика, — ты знала? И как тут не понять людей. Но все же это печально. Это ужасно. Массово решить, что все это нам больше не нужно.
Мы проехали еще несколько километров. За последние двадцать минут нам встретились лишь две-три машины.
Урия чуть обернулась ко мне:
— А что с твоей мамой?
— А?
— На прошлой неделе ты говорила, что тебе понадобится уехать, навестить мать. Мне показалось, не просто так.
— Э-э, да. Мы и сами пока ничего не понимаем. Фенна — наша мама — странновато себя ведет.
— Живет одна?
— Отец умер много лет назад.
— Сочувствую.
— Может, ерунда. Она все еще работает. Может, это просто сказывается одиночество. Она никогда не жалуется, ни о чем не просит. Поэтому труднее понять, что происходит.
С главной дороги мы свернули на более узкую, и вскоре за новым поворотом появился Голдстоун: пять огромных белых тарелок, ярких на фоне коричневых и охряных равнин и холмов. Обсерватория расположилась в небольшой впадине — округлой долине, которая и сама была в форме антенны. Каждую тарелку окружало озеро асфальта; на них — по паре припаркованных машин. Всего здесь насчитывались семь узких каменных зданий.
— Что у тебя с лицом? — спросила Урия.
— Здесь так пусто. В смысле, где все?
Я думала, обсерватория будет похожа на улей, в котором трудятся сотни ученых и инженеров. Но она оказалась безлюдной. Мы спустились в долину и остановились в двадцати метрах от первой антенны. Вышли, закрепили светоотражающие экраны на переднем и заднем стеклах. Я повязала на голову шарф, оперлась было о машину и тут же отскочила от раскаленного металла.
Стояла тишина, но не мертвая. Порывы ветра гладили красный песок. И за этим слышалось что-то еще — низкое и мягкое гудение. Я не знала, что это такое, и не торопилась расписываться в невежестве. Может, это звук самой Вселенной — или звук того, как мы к ней прислушиваемся? Есть ли разница? Спустившись в долину, я обнаружила, что размеры антенн оценить уже труднее. Я прищурилась, прикрыла глаза; они стояли в сотнях метров друг от друга, и, по моим прикидкам, диаметр самой большой составлял метров восемьдесят. Все тарелки были закреплены на подвижной основе, способной поворачивать их на триста шестьдесят градусов. Их сетчатая изнанка — мелкое и густое переплетение белых стальных тросов, напоминающее бесконечную паутину, — ослепляла.
Возможно, мы создавали помехи уже тем, что стояли рядом. Урия так ничего и не сказала. Я опустила глаза на свои ботинки, покрытые мелким красным песком. По земле пробежал очередной порыв ветра, закачались сорняки и разбросанные тут и там дикие цветы.
— Солнце выдержишь?
Я кивнула.
— Тогда идем, — сказала она и двинулась через долину.
Антенны выглядели таинственными, неприступными, хотя я более или менее представляла, что они делают: прочесывают небеса, ловят передачи космических аппаратов. Но вблизи все воспринималось иначе. Диски — монолитные, непостижимые — походили на прекрасные скульптуры. Они даже как будто имели какое-то религиозное назначение, словно их возвели во славу чего-то — и, пожалуй, так оно и было. Мягко изогнутая белая парабола каждой из них напоминала бледную раскрытую ладонь, готовую что-нибудь поймать, удержать, передать. Емкость, объект бесконечных назначений и адаптивности, вещь, благодаря которой существуют все остальные вещи. Чаша, кубок, раскрытая рука. Сосуд, способный хранить что угодно — как и человеческий язык. Нет пределов его возможностям.
— Вот, — сказала Урия, показывая вперед. — Самая большая, антенна Кассегрейна. Отсюда не разобрать, но все они разных размеров. И Кассегрейн — самая мощная.
— Ну и зачем мы приехали? — спросила я наконец. — Полюбоваться?
— Они проникают намного дальше положения Датуры. Они неразборчивы. Радиотрансляция от далекого зонда или случайные данные, указывающие на образование новой звезды, — они читают все. Все это свет. Если что-то происходит, то это свет. Видишь?
Я прищурилась, пытаясь рассмотреть ее в ярком солнечном мареве.