Страница 25 из 40
Глава 5. Песчаная могила
Из мемуаров Киргизия-9. Запись пятая.
Люди боятся быть погребёнными заживо. Я провёл под землёй четыре с половиной столетия и ответственно заявляю: страшно не это. Страшно обнаружить, что наедине с собой тебе есть о чём поговорить, — и что собеседник задаёт вопросы, на которые ты пятьсот лет уклонялся от ответа. Из плюсов: тишина, отсутствие заговорщиков и лучший в мире вид на устройство вечности. Из минусов: песок. Он везде. Он до сих пор везде.
Пыльная буря накрыла Альтамиру с той библейской неизбежностью, которая превращает человеческие планы в археологические курьезы. Кир встретил её как критик — развязку плохо написанного романа: с профессиональным любопытством и внутренним содроганием от предсказуемости финала.
Каждая катастрофа, — думал он, глядя, как стена песка пожирает торговые ряды, — пишется по одним и тем же законам драматургии. Экспозиция, завязка, кульминация, развязка. Меняются только персонажи, сюжет вечен.
Небо потемнело до цвета старой бронзы. Воздух наполнился тем особым электричеством, которое предшествует не просто непогоде, а переменам иного порядка — как пауза между вопросом и ответом, когда ответ уже неизбежен.
«Занятно, — пробормотал он, и голос его потонул в нарастающем вое. — Последний раз я видел нечто подобное на Марсе. Правда, тогда у меня были ноги, чтобы принять в происходящем более деятельное участие».
Ирония, — отметил он. — Элитный андроид, созданный для движения, встречает стихию в полной неподвижности. Ахилл, обречённый провести Троянскую войну лёжа.
Площадь опустела за минуты. Последнее, что видел Кир перед тем, как песок скрыл его глаза, было лицо племянника Онофре — искажённое ужасом, с губами, которые беззвучно повторяли не то молитву, не то опись погибающего имущества. Каждое человеческое лицо в момент катастрофы, — успел подумать Кир, — становится итогом всей прожитой жизни. У этого итог получился бухгалтерский.
Потом наступила тьма, и началось самое долгое одиночество в его существовании.
Погребение заживо — опыт, который не описан в учебниках по боевой подготовке, потому что это не военная дисциплина, а экзистенциальная. Песок засыпал его постепенно, зерно за зерном, как время засыпает воспоминания, как забвение закапывает смыслы под слоями обыденности.
Сначала обрубки ног, потом торс, потом шею. В последний момент Кир успел закрыть рот, сохранив небольшую воздушную полость — не столько из практических соображений, сколько из символических. Что-то в человеческой части его сознания требовало этого глотка воздуха как последней связи с поверхностью.
Не то чтобы мне нужен был воздух, — размышлял он со спокойствием принявшего неизбежное. — Но воздух нужен был той части меня, которая всё ещё помнила, что значит дышать. Которая всё ещё верила в возможность следующего вдоха.
Диагност отозвался последней сводкой перед погружением в глубокий режим: «Протокол „Саркофаг“: переход на минимальное жизнеобеспечение. Расчётный срок автономии в текущих условиях: не ограничен. Примечание: показатель „не ограничен“ отображается впервые за историю эксплуатации протокола». Кир оценил формулировку. Даже его собственная операционная система умела удивляться — этому она, похоже, научилась у него.
Тишина была абсолютной — не отсутствием звуков, а присутствием вечности. Тишиной космоса, тишиной до творения, тишиной между ударами пульса Вселенной. Кир лежал в ней, как единственный читатель в библиотеке, где все книги написаны белыми чернилами по белой бумаге.
Впервые за годы, — понял он, — я остался наедине с собственными мыслями. Без заговорщиков с их предсказуемыми амбициями, без влюблённых с их сезонными драмами, без вечно спешащих людей. Только я и время.
Первые дни — если здесь вообще существовало понятие дня — он пытался считать время по внутреннему хронометру. Но время под песком текло не так, как на поверхности. Оно было густым, вязким, как мёд в холодную погоду, как память о счастье в минуту отчаяния.
А потом он обнаружил, что часы ему не нужны.
Раз в сутки, с точностью, которой позавидовал бы любой хронометр, в глубине его черепа щёлкал повреждённый контур, и маяк отправлял в толщу песка свой одинокий импульс. Звук не уходил дальше нескольких метров — песок глотал его, как глотал всё остальное. Но Кир его слышал. Изнутри.
Писк. Сутки. Писк. Сутки. Писк.
«Поздравляю, — сказал он себе. — У меня появился сосед. Пунктуальный, немногословный, никогда не жалуется на жизнь. Лучший сосед за всю мою биографию».
Он начал считать импульсы. Не потому, что число имело значение, — потому что счёт был единственным действием, доступным существу, у которого отняли все остальные глаголы. Идти, брать, сражаться, говорить — всё осталось наверху. Внизу остался один глагол: считать.
Импульс триста шестьдесят пятый он отметил как первую годовщину. Произнёс торжественную речь перед воображаемым строем, наградил себя воображаемой медалью «За выдающееся лежание» и впервые задумался о том, что сказал бы человек в чёрном, узнав, что его загадочная фраза обрела буквальный смысл. Счёт действительно шёл. И шёл верно — секунда в секунду.
«День первый, — говорил он себе в самом начале с иронией летописца, пишущего хронику собственного исчезновения. — Нахожусь в состоянии временного географического недоразумения. Прогноз на освобождение: неопределённый».
«День седьмой. Начинаю понимать пустынных отшельников. Правда, они выбирали одиночество добровольно. Я же стал героем жития, которого не заказывал».
«День двадцатый. Подозреваю, что у меня развивается привязанность к песку. Он такой… честный. Не строит планов, не влюбляется в соседок, не устраивает заговоров. Просто существует — без украшений, но с достоинством».
К концу первого месяца время потеряло привычный смысл. Существовали только мысли — бесконечный поток сознания без внешних раздражителей — и суточный писк маяка, размечавший этот поток, как метроном размечает музыку, которой нет.
Это похоже на медитацию, — понял он, — только принудительную и с песком на зубах. Достичь просветления не под деревом, а под барханом — в этом есть своя школа.
И вот тогда, в темноте и тишине, к нему пришёл лейтенант Кирилл Кириллов.