Страница 30 из 94
До запуска оставалось пройти восстановленную программу целиком. Мы с Гореловым разложили восемь занятий по столу, каждое на отдельной четвертушке; края листов загнулись от жары.
Бакулин сел в кабину, Мещеряков встал на плоскость и начал задавать показания. На восьмом он остановил проверку.
— Перчатку снимите.
— Зачем снимать перчатку?
— Второй рычаг задели.
Бакулин посмотрел на левую руку, снял перчатку и повторил движение. Потом снова надел и повторил ещё раз. На этот раз соседний рычаг остался на месте.
Мещеряков прошёл с ним остальные листы и расписался последним. Я стоял у стола и придерживал карандашом восьмой. Закончили после обеда.
Механик всё это время не отходил от открытого капота. Когда мы поднесли ему лист с подписями, он не взял.
— Сначала запуск.
Мотор завёлся со второй попытки. Звук шёл ровно, но после прошлого раза ровный звук уже ничего не доказывал. Механик слушал у носа, Руднев — в пяти шагах, Горелов — у хвоста. Трое слушали одно железо с трёх мест и временами смотрели друг на друга. Я смотрел на часы в руке механика.
До вылета в тот день не дошло. Мотор прогрели, заглушили, открыли капот и полезли внутрь. Бакулин вылез из кабины последним.
— Завтра? — спросил он.
— Завтра будет, если я сегодня закончу, — ответил механик.
Наутро он принял лист.
Бакулин прошёл программу ещё раз, уже без четвертушек на столе, запустил и вырулил. Мещеряков стоял рядом со мной. Когда машина пошла по полосе, он вынул из кармана часы, хотя считать его никто не назначал.
Бакулин сделал два круга без фигур: набор, разворот, посадка.
После посадки он докатил до стоянки, заглушил и сперва остался в кабине. Я видел, как он один раз провёл левой рукой по рычагам, в том же порядке, в каком работал ими в воздухе. Потом выбрался и пошёл к механику.
— Юбки открыл на разбеге. На кругу прикрыл. Взлётный — две минуты ровно, убрал после набора. Больше не брал.
Механик записал каждую строку отдельно.
— Две ровно?
— Две ровно.
Мещеряков сверил число по своим часам, убрал их в карман и отошёл.
Приказ о звании пришёл двадцатого июня с общей почтой, между требованием на бензин и запросом о людях. Лейтенант. В выписке стояли номер и дата, а кто её подписал — в выписке не стояло. Второй кубарь я получил у старшины из жестяной коробки под его запись на четвертушке бумаги и в тот же вечер приладил его в петлицу рядом с первым, а знаки различия у нас были такие, что разницу в звании читали с трёх шагов. Кто меня представлял и на каком основании, я не выяснил ни тогда, ни позже.
В тот же день Карцев назначил меня командиром учебного звена: три лётчика, считая меня, и Бакулин из них.
— Права объясняю сразу, — сказал он. — Внутри группы. Вне группы вы никто, и в личное дело это не пойдёт. В вылете ведущий — вы. Горелов старший инструктор группы, он вам в вылете подчиняется. Но за подготовку отвечает он, и занятие он прекращает моей властью, вас не спрашивая.
Звено было пока списочное: машина оставалась одна, вести в вылете было некого, а числиться ведущим при одной машине можно только на бумаге.
Горелов слушал это стоя, рядом со мной, и на слове «подчиняется» ни разу не переменил положения рук.
Потом, вечером, он сказал одну фразу.
— Ты только не привыкай.
На очередном осмотре свечи вывернули и разложили на ветоши, все до одной. Мы уже видели такую раскладку после полёта Мещерякова, и потому люди у стола заговорили раньше, чем механик закончил. Один сказал, что мотор опять подвёл. Второй спросил, сколько теперь простоим.
Механик раскрыл тетрадь. Нашёл запись Бакулина, приложил к краю страницы палец, потом вернулся к свечам.
— Мотор работал столько, сколько здесь написано. — Механик не поднял головы. — Про остальное я ещё ничего не знаю.
До поломки он говорил иначе: плохая свеча, плохой мотор, менять. Теперь между свечой и мотором лежали четыре строки чужого доклада, и одним словом закрыть всё сразу уже не получалось.
Он заменил то, что счёл нужным, и закрыл тетрадь.
Двадцать восьмого старшина принял аттестаты на одиннадцать человек, ничего по этому поводу не сказал и ушёл.
Двадцать восьмого ко мне пришёл Мещеряков и спросил то, о чём я потом думал год.
Спросил он не про режим и не про счёт.
— Товарищ лейтенант. Вот вы всё пишете, чтоб проверяемо. А чем проверить, что человек не струсит?
Я ответил, что это не проверяется.
— Значит, в вашей бумаге этого нет.
— Нет.
— А это главное, — сказал Мещеряков. — Всё остальное — это когда уже не струсил.
Он сказал это спокойно и не в укор, и ушёл, и я остался сидеть.
Возразить ему я мог только одним, и возражение было слабое: если человек знает порядок руками, ему на одну причину для страха меньше.
Я это потом и написал, тремя строками, и три эти строки — единственное в моих листах, что писалось не от наблюдения, а от разговора.
Свои пять минут я получил тридцатого июня, в последний день, когда машина ещё была наша: в пятом часу, на согласованный с Рудневым простой полёт по кругу без единой фигуры, потому что моя же первая строка запрещала лётчику брать в первом вылете то, чего он не отработал на земле.
Мотор за закрытыми воротами мне впервые достался на слух в марте, из коридора, и тогда он был ниже и гуще всего, что я знал. Теперь он был подо мной, и звук пришёл через сиденье и через кости, минуя уши, и оказалось, что снаружи слышно только половину.
Всё, что я знал про эту машину наперёд, кончилось на разбеге.
Пошла она тяжелее, чем я ждал, и повело её не туда, куда я приготовился ловить: я держал правую ногу, а держать надо было не столько, и на второй трети полосы до меня дошло, что правлю я не машину, а собственное о ней представление. Оторвалась она сама, раньше, чем я решил её отрывать.
Обзор вперёд-вниз стал хуже — это я записал ещё в марте, стоя у ворот, и записал правильно; только в марте это были три слова, а теперь это означало, что на выравнивании начала полосы я не увижу и должен буду взять его боковым зрением и запомнить.
Хвост держался иначе. На развороте она валилась охотнее, а выходила неохотнее, и оба раза я опоздал — не сильно, но опоздал.
Ничего из этого в моей папке не стояло. В папке стояло про юбки, про свечи, про порядок запуска, про то, сколько человек сидит в кабине до вылета, и всё это было верно, и всё это написал я сам.