Страница 29 из 94
Карцев выслушал нас обоих и разрешил.
Три фразы Мещерякову сказал я сам.
— Мотор звезда. Тяжелее носом. Взлётный непрерывно не держать больше пяти минут.
Он всё повторил. Не сбился и в бумагу не заглянул.
Я стоял у стойки навеса и держал руки в карманах.
Взлетел он чисто, сразу и ровно, ушёл на круг и на круге не остался.
Пошёл вверх, развернулся, ушёл в разгон. Тень его прошла по столу, а через минуту прошла снова.
Он делал то, что умел, и делал хорошо: вираж, второй, боевой разворот, — и из виража вышел на той же высоте, на какой входил.
Внизу замолчали все. Механик держал часы и не отрывался от них.
Две минуты на часах механика. Три. Четыре.
— Сейчас, — обронил Горелов.
На пятой ничего не изменилось.
На шестой звук стал ниже и пошёл рвано.
Горелов посмотрел на свои руки и больше в небо не смотрел.
Машина качнулась и пошла со снижением. Он тянул к полосе, высоту не терял рывками, а отдавал её ровно, как отдают, когда ещё считают.
Из-под капота потянуло серым — не дымом, а гарью.
Сел он коротко и пробежал мало, и мотор дошёл до стоянки и стал сам.
Мещеряков вылез мокрый насквозь.
Механик подошёл первым.
— Сколько держали?
Мещеряков открыл рот. Закрыл.
— Я не считал.
Он вытер ладони о комбинезон. Они были в масле.
— Я дрался, — сказал он. — Там некогда считать.
Механик открыл тетрадь. Ничего не записал. Закрыл.
Юбки капота нашли закрытыми, когда подошли к остывающей машине, и закрытыми они простояли весь полёт, потому что в трёх фразах, которые я ему сказал, про юбки не было ни слова: они стояли в четвёртом занятии из восьми, до которого мы не дошли.
Свечи вывернули в тот же вечер, все до одной, и провозились с ними до ночи; свечи оказались плохие, но свечи на этом моторе бывали плохие и на нормальном режиме, и доказать ими было нельзя ничего. Доказывать оказалось нечем, а спросить было некого, потому что человек не знал.
Мотор сняли четвёртого утром и разобрали пятого. Заводские насчитали одиннадцать дней, и одиннадцать дней у нас не было ничего: девять человек, барак, стол под навесом и полоса, по которой можно ходить пешком. Половину этого времени мы с Гореловым переписывали занятия, а вторую половину не переписывали ничего, потому что переписывать было нечего — занятия были правильные, и это выяснилось самым дорогим способом из возможных.
Восемь занятий мы отработали за девять дней, и на четвёртом всё едва не кончилось.
Четвёртое занятие было про порядок действий при отказе на взлёте, и его надо было проводить в кабине, на колодках, с работающим мотором. Мотор был один на девятерых.
Считать вышло так: девять человек по двадцать минут — это три часа работы мотора, и три часа мотора для машины, которая одна, — это половина её месячного ресурса, потраченная на то, что не полёт.
Карцев послушал этот расчёт и запретил.
Я стал спорить, и спорил плохо, потому что был прав по существу и не прав по счёту.
Кончилось тем, что Горелов предложил третье: проводить занятие без мотора, а звук давать голосом.
Это звучало смешно и первые два раза так и вышло — смеялись оба раза. На третий перестали.
Оказалось, что человеку в кабине для порядка действий мотор не нужен вовсе. Нужен кто-то снаружи, кто в неожиданную минуту скажет одно слово.
Мещеряков в первый же вечер подал рапорт с просьбой отправить его обратно в полк, и написан рапорт был честно: про три фразы вместо восьми занятий в нём не стояло ни строки. Карцев прочёл его при нём, сложил вдвое и убрал в планшет, не сказав ни «отказано», ни «рассмотрю». Через два дня он поставил Мещерякова проверять остальных.
Машины на площадке не было, и кабину пришлось сделать самим: сколотили из двух ящиков сиденье нужной высоты, поставили перед ним доску от опалубки и мелом расчертили на ней шестнадцать кругов, соблюдая расстояния по обмеру, который Горелов снял с настоящей приборной доски ниткой и потом переносил на доску той же ниткой, чтобы не соврать в размерах. Мел стирался от рукавов, круги подводили каждое утро, и человек, сидевший на ящиках с закрытыми глазами, дважды за одиннадцать дней уверенно показал пальцем туда, где на настоящей машине не было ничего.
Дорохов сидел на ящиках и вёл руку к меловому кругу.
— Восьмая минута, — сказал он, когда рука дошла.
— Стоп.
— Я же сказал.
— Ты сказал после. Рука дошла, потом рот открылся.
Мещеряков не стал ни объяснять дальше, ни повышать голоса, и Дорохов после этой единственной фразы больше не спорил.
— Ещё раз.
Дорохов сделал ещё раз, и слово с рукой пошли вместе. Я стоял в трёх шагах и не сказал ничего, и Мещеряков на меня не посмотрел.
На третий день простоя кто-то из девяти сказал вслух то, что к тому времени говорили уже все: моторы надо беречь.
Руднев был на площадке в тот час и услышал.
— Нет.
Он сказал это негромко, и разговор кончился через несколько секунд, когда все поняли, что добавлять он ничего не собирается.
— «Беречь» — это ничего, — сказал он потом. — А как я вас спрошу? «Берёг» — это что, цифра? Пять минут — это про то, сколько именно можно. Число можно назвать вслух. «Берегите» назвать вслух нельзя.
Я записал это в четвертушку целиком, вместе с вопросом про цифру, который был в ней главным.
Мотор поставили обратно шестнадцатого. К полудню машину выкатили из-за ворот и оставили перед навесом. Капот был закрыт, на нижней створке темнела свежая полоса от пальцев. Все девять вышли смотреть, хотя смотреть было не на что: та же машина стояла там, где стояла до поломки. Только теперь никто к ней не подходил без разрешения механика.
Он обошёл её дважды. Во второй раз остановился у левого борта и спросил меня:
— Кого первым? — Он всё ещё держал палец на свежей полосе.
Ответить Мещеряковым значило бы дать ему второй случай до того, как разобран первый. Мещеряков стоял тут же и ждал. Я назвал Бакулина.
— Почему его? — спросил механик.
— Он вернул вам мотор целым.
Механик снял рукавицу, провёл голым пальцем по полосе на створке и вытер палец о штанину.
— Мне мотор вернули после переборки. Бакулин мне вернул цифру.
— Тогда за цифру. Пусть идёт.
Мещеряков повернул голову в мою сторону. Больше ничего не сделал.