Страница 26 из 94
— Ни одной вашей строки там нет, — сказал Руднев сразу, не дожидаясь вопроса. — Из девяти, что я оставил в марте, в эту часть вошли две. Обе не из ваших шести. Ваши все ушли в третью.
— Вторая — как мерить то, что мерили, чтобы следующий мерил так же. Это остаётся у них.
— А третья?
— Третья — лист для строевых. Что надо знать человеку, который сядет в эту кабину в полку.
— Вот в третью часть, — сказал Руднев, — ваши два листа и просятся.
— Их возьмут?
— Их возьмут как приложение. Не как программу. Приложение — это то, что читают, если осталось время.
Он помолчал и добавил уже другим голосом, не тем, каким объяснял:
— Вы не думайте, я не в утешение. Я четвёртый год отправляю бумаги наверх и точно знаю только одно: доходит не то, что важнее, а то, что подшито ближе к началу.
— А программу кто пишет?
— Программу пишет тот, у кого люди и машины. У комиссии нет. У завода нет. У вас с Гореловым и подавно.
Он сказал это без всякого утешения, и я за это благодарен ему до сих пор: за четыре месяца меня хвалили дважды и оба раза не за дело, а тут человек пришёл вечером через весь двор, чтобы объяснить, куда ляжет моя работа и сколько она там будет весить.
Заводской экземпляр наших занятий пропал в первый же месяц, и пропал обыкновенно: его подшили не в то дело.
Искали его двое суток, нашли в папке по крепежу, и нашёл его не я и не Горелов, а девушка-делопроизводитель, которая помнила, что «подшивала что-то не туда, там про людей было».
Вот на этом я и понял то, чего не понимал до тех пор ни на одном разборе.
Бумага живёт не там, где её написали, и не там, где подписали. Она живёт там, где её подшили. И подшивает её человек, который в глаза не видел ни одного из тех, про кого она написана, и решает по заголовку.
Заголовок у нас был: «Порядок ввода лётного состава в строй на новой матчасти».
Слово «матчасть» стояло в нём последним, и по последнему слову её и подшили.
С тех пор я заголовки писал первым делом и переписывал их дольше текста.
Восемнадцатого мы с Гореловым переписывали два листа в третий раз, подгоняя их под чужую форму: у комиссии была своя разбивка и свои заголовки, и в эту разбивку наше расписание занятий влезало плохо, потому что писано оно было про человека.
Горелов на середине бросил карандаш.
— Слушай. А чего мы вообще под них ложимся?
— Иначе не возьмут.
— Возьмут — и положат под низ. Ты сам слышал.
Я не ответил, потому что слышал.
— Тогда давай сделаем два. Одно им, как они хотят, а второе себе — как надо.
Так и сделали.
Их вариант ушёл в приложение и, насколько я знаю, лежит там до сих пор. Наш остался у нас: два экземпляра, четыре листа с оборотами, восемь занятий, одиннадцать проверок и сверху приписка, которой не было в комиссионном, — кто вправе изменить любую строку и что при этом записывается.
Приписку эту я взял целиком из декабрьского разговора с Луниным и поставил первой строкой, потому что первую строку помнят.
О решении комиссии я узнал не от комиссии.
Девятнадцатого утром Руднев вышел из конторы, дошёл до середины двора, снял очки и надел обратно. Потом вернулся и сказал двум мастерам одну фразу, и мастера пошли в цех быстрее, чем шли оттуда.
Комиссия закончила и подписала акт. Само решение приняли не здесь и не она: постановление пришло сверху, из Государственного Комитета Обороны, и заводу в нём было расписано, что и когда он теперь строит.
Машину запускали в серию.
Называлась она в тех бумагах ЛаГГ-пять — по трём фамилиям, как и прежняя, только с новой цифрой. Имя, под которым её потом узнали, придёт лишь осенью, и придёт тоже постановлением.
Я стоял у стены сборочного и ждал гудка.
Гудка не дали. Я к этому решению не имел отношения. Ни одна из сорока одной строки, привезённых мною в марте, ни одна из девяти, что Руднев из них оставил, ни оба моих листа — ничто из этого в решении не участвовало. Решали по цифрам, полученным на испытаниях, которых я не видел, людьми, которых я в глаза не знал, и решали бы точно так же, если бы я всю весну просидел в Горьком в общежитии и не выходил.
От моего присутствия за два месяца изменилась одна строка: приёмка вместе с военпредом прошла крепёж на девятнадцати машинах, и на одной нашли трещину.
Строку эту я потом читал в разных бумагах четырежды и каждый раз узнавал не сразу: в двух местах её сократили, в одном приписали к чужому пункту, а в четвёртом она стояла целиком и без фамилии, и вот этому я обрадовался.
Сама же работа за эти два месяца выглядела вот так.
Я приходил к семи, стоял у стапеля, смотрел и записывал, что делают руками, и раз в три-четыре дня спрашивал одну вещь. Ответы записывал дословно, с фамилией и датой, а вечером переносил в лист. За январь и февраль набралось сто девять таких записей.
Из ста девяти в дело пошло восемь.
Остальные не были ни глупыми, ни ложными — они были ничьи. Человек говорил правду про свой стык, свою заклёпку, свой ключ, а положить эту правду было некуда: она не касалась ни одной графы ни в одной форме, и человека, который отвечал бы за такие правды целиком, на заводе не имелось. Военпред отвечал за приёмку, старший мастер за участок, Руднев за эксплуатацию. За то, что человек знает руками и не умеет назвать, не отвечал никто.
Восемь из ста девяти — это, если считать честно, семь процентов с небольшим.
Посчитал я это уже в марте, в поезде, и посчитал зря: цифра ничего не объяснила, а настроение испортила на двое суток.
Этого было мало для гордости и вполне достаточно, чтобы не считать зиму потерянной.
Карцев приехал двадцать первого, и я узнал о нём раньше, чем увидел.
С утра пришло распоряжение: создаётся временная учебно-войсковая группа. Люди, машины, срок. Командир — майор Карцев, Алексей Николаевич.
Мы с Гореловым сидели в конторе и читали список.
Фамилий было девять. Наших двух в нём не было.
— Значит, домой, — сказал Горелов.
Он произнёс это ровно, но я видел, как он сложил перчатки и как потом их переложил.
Список этот мы с Гореловым прочли трижды и на третьем чтении стали читать не фамилии, а то, что за ними стоит.
Четверо из девяти вышли из одного запасного полка и, значит, летали по одной программе. Двое — из другого. Трое — поодиночке, и про них не было понятно ничего.
— Смотри, — сказал Горелов. — Если четверо из одного места и все четверо делают одну ошибку, это не они. Это программа.
— А если разные?