Страница 57 из 82
Пока яичница жарилась, я тяжело оперся обеими руками о мраморную столешницу, опустил голову и истерично, беззвучно усмехнулся. Главная, самая болезненная ирония всей этой гребаной ситуации заключалась в том, что мне всегда, с самого начала, безумно нравилось её тело. Её точеная, модельная внешность, её высокий рост, её бесконечно длинные, стройные ноги, которые так сводили меня с ума, когда она, злая и заспанная, стояла передо мной в той моей белой мужской рубашке, едва прикрывающей бедра. Я хотел её до скрежета зубов. Но я подгадил конкретно. Я специально вывернул всё наизнанку, обесценил её красоту, просто чтобы сделать ей максимально больно в отместку за свою проданную свободу. А теперь... теперь я понятия не имел, с какой стороны вообще к ней подойти, чтобы она не шарахнулась от меня, как от прокаженного.
Наверное, только постепенно. Осторожно. Шаг за миллиметровым шагом. Сейчас она не позволяет ни единого лишнего прикосновения, брезгливо вздрагивая, как от раскаленного клейма.
Я снял скворчащую яичницу с плиты, ловко разложил еду по тарелкам, добавил салат и поставил всё на деревянный поднос. Взявшись за ручки, я тяжело выдохнул и вдруг поймал свое расплывчатое отражение в темном, глянцевом стекле духовки. Губы сами собой растянулись в слабой, кривоватой, но искренней улыбке.
«Перестань смотреть на неё с жалостью».
Я решительно взял поднос и чеканным шагом направился обратно в гостиную.
Ксюша сидела в точно той же напряженной позе, настороженно и мрачно глядя в панорамное окно на чернеющее, бушующее море.
— Фиалка, ужин готов, — в своей привычной, властной, спокойной манере произнес я, со стуком ставя тяжелый поднос на стеклянный журнальный столик прямо перед ней.
Я сделал это совершенно намеренно. Я бросил ей вызов. И это сработало идеально.
Ксюша резко повернула голову, гневно, по-кошачьи фыркнув. Её тонкие ноздри раздулись, грудь тяжело вздымалась, а в потемневших глазах снова блеснула та самая, обжигающая, чистая ярость. Она сверлила меня взглядом, готовая разорвать. Но, видимо, эта пробудившаяся злость на меня парадоксальным образом запустила в её организме хоть какие-то базовые, физические инстинкты. На этот раз она не стала безразлично отворачиваться к стене, не стала изображать умирающего лебедя, как делала это в Москве. Она резко, порывисто схватила вилку, до побеления сжав её в тонких пальцах, и, не сводя с меня своего тяжелого, уничтожающего взгляда, принялась за еду.
Она ела почти агрессивно, остервенело откусывая куски яичницы и захватывая салат, словно вступая со мной в безмолвную схватку.
— Отвратительно, — зло, с нескрываемым презрением прокомментировала она с набитым ртом. Она прожевывала еду с таким ожесточением, будто пережевывала меня самого, мои кости и мою гордость. — Просто несъедобно. Редкостная дрянь.
Я молча стоял напротив, засунув руки в карманы джинсов. Я смотрел на неё, на то, как она, глотая слова проклятий, уплетает мой «отвратительный» ужин, и больше не мог сдержать искренней, широкой улыбки.
Злость. Это была её первая, по-настоящему живая эмоция за все эти бесконечные, мертвые недели серой пустоты и апатии. Она злилась на меня. Она огрызалась. Она пыталась меня задеть. И главное — она ела.
А это значило только одно: та странная, мудрая бабушка в московском парке оказалась абсолютно, стопроцентно права. Жалость убивала мою Фиалку. А вот ненависть ко мне — заставляла её бороться.
Мой план начал работать. И я был готов стать для неё самым ненавистным ублюдком в мире, лишь бы она снова начала жить.