Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 98

Человека с такой историей не сажают в тюрьму. Его отправляют к доктору, бумаги убирают в архив. На этом закончится сегодняшняя ночь. За ней март, декабрь, вся крепость. Если безумец назовёт верный час внезапной японской атаки, доктором дело не ограничится. Его передадут в жандармское управление. Там сидят неглупые люди. Они сложат два и два ровно так, как сложил бы я на их месте.

— Не могу сказать.

— Не можете или не хотите?

— Не могу.

Мансуров снимает пенсне, трёт глаза двумя пальцами.

— В городе третью неделю все толкуют про войну. Японский посланник выехал из Петербурга. У Тифонтая с пятницы не берут закладов в бумагах, а только серебром. Это, между прочим, единственное серьёзное сведение, полученное мною за месяц, получил я его от собственной прачки. Китайцы с Ляотешаня уводят семьи, такое знает весь Артур. Разница между вами и мной в том, что я с данными сведениями не бегаю по коридору.

— Сегодня ночью.

— Почему сегодня?

Я молчу.

— Вот. Вот именно.

Он снова берётся за карандаш, придвигает сводку.

— У вас есть три вещи, которых нет у меня. Молодость, здоровье и убеждённость. У меня есть одна, которой нет у вас, пятнадцать лет службы. Она мне подсказывает, что человек, который знает время, но не знает откуда, либо дурак, либо кое-что похуже. Дураком вы мне представлялись до сегодняшнего дня.

До оскорбления всё-таки дошло. Двадцатилетний Стужев обязан был вспылить, потребовать объяснений. У меня нет времени даже на злость. Я иду к двери, на пороге оборачиваюсь.

— Николай Петрович. Бумагу написать вы можете?

— Могу.

— Она успеет?

Мансуров поднимает взгляд поверх сводки. Впервые за весь разговор в лице появляется что-то живое. Пожалуй, обыкновенная усталость. При хорошем ходе бумаге потребуется трое суток. Штаб укреплённого района не вправе приказать эскадре повернуть даже одну шлюпку. Мы можем только написать. Записка уйдёт его превосходительству, оттуда наместнику, потом Старку. В четверг Старк прочтёт её, спросит, кто вообще такой Мансуров.

— И всё равно напишите.

— Зачем?

— Затем, что в декабре кто-нибудь спросит, писал ли хоть кто-нибудь хоть что-нибудь.

Он смотрит на меня, молчит. Я держусь за дверную ручку, считаю секунды. На восьмой замечаю, что перестал дышать. Воздух набираю нарочно, стараясь придать вдоху обыкновенное звучание.

— Идите.

Я нажимаю на ручку.

— Стужев.

— Слушаю.

— Почему декабрь? — говорит Мансуров. — Вы сказали «в декабре». Не «потом», не «когда-нибудь». В декабре.

Я стою к нему спиной, но оборачиваться нельзя. Лицо выдаст раньше голоса.

— Оговорился.

— Оговорился, — повторяет он. — Хорошо. Идите.

Он всё-таки напишет. Через неделю я узнаю, что в тот же понедельник, в третьем часу, штабс-капитан Мансуров подал наверх записку из четырёх строк. Просил усилить дозоры на внешнем рейде. Её зарегистрируют, подошьют, уничтожат в декабре вместе с архивом отделения. Дальше штаба бумага не уйдёт, но Мансуров её напишет. С этого донесения начинается моя новая настоящая война.

Моя комната у вдовы Бржезинской невелика. Кровать, стол, стул, сундук. Поверх старых обоев наклеены новые, в мелкий цветочек. У окна край отошёл от стены, под ним проступают прежние полосы. Половица возле порога скрипит на две ноты. Общую печь топят из коридора. Хозяйка берётся за неё сама, поэтому в комнате бывает либо жарко, либо холодно. Третьего не дано.

На столе стоят чернильница-непроливайка, две ручки. Рядом лежат стопка казённой бумаги, спички, начатая пачка папирос. Надтреснутое блюдце служит пепельницей. Я бросил курить в двадцать девятом году, когда здоровье уже не оставляло выбора. Продержался пятнадцать лет. Беру папиросу, бумага сухо шуршит под пальцами, потом кладу обратно.

Под кроватью стоит жестяной таз с водой. Поверхность затянута мыльной плёнкой. Хозяйка не вылила воду, потому что для этого надо бежать во двор. Она делает такое раз в два дня.

Над кроватью висит фотография женщины лет сорока пяти в тёмном платье. Снимали её в ателье на фоне нарисованной колонны. Это моя мать. Она жива, ей сейчас сорок шесть. Она находится где-то в Вятской губернии, ничего не знает о Порт-Артуре. Я смотрю на знакомое лицо секунд десять. В груди ничего не происходит, зато пальцы начинают мять край кармана. Приходится отвернуться, долго стоять нельзя.

Достаю деньги из жестянки из-под монпансье. Одиннадцать рублей сорок копеек. Вместе с шестью рублями пятидесяти копейками Гущина выходит семнадцать девяносто. Отцовские серебряные часы лежат в сундуке под бельём. Их тоже кладу в карман.

Наган офицерский, самовзводный, купленный на подъёмные в прошлом году. Открываю дверцу, проворачиваю барабан. Патроны один за другим выходят на ладонь. Осматриваю капсюли, возвращаю каждый на место. Руки справляются без подсказки. Молодая память не понимает, зачем нужна проверка, старой этого достаточно. Оружие в кобуре бесполезно, пока не убедился, что оно обязательно выстрелит.

Потом сажусь писать, но не какие-то даты. Сначала делаю то, что много лет не подводило меня ни разу. Беру лист, провожу посередине черту. Слева записываю, чем располагаю.

Тело двадцатилетнего человека. Здоровое.

Должность при штабе. Почти никакая.

Одиннадцать рублей сорок копеек. С деньгами Гущина семнадцать рублей девяносто копеек.

Наган. Семь патронов.

Отцовские серебряные часы. Хороший покупатель даст восемь рублей. Тифонтай даст три, продержит час.

Человек, способный меня выслушать, такой всего один. Но Мансуров уже выслушал.

Справа записываю, что требуется сделать сегодня.

Погасить огни на рейде.

Осталось десять часов.

Способ неизвестен.

Смотрю на лист. Приход с расходом не сходится ни на копейку. Первая честная бумага, написанная мною в новой жизни. Переворачиваю лист. Теперь надо объяснить самому себе одну вещь. На это уходит ровно две минуты.

Двадцать пять лет я вёл ведомости. Сначала в межевой конторе, затем на заводе. До этого три года сводил агентурные донесения по корпусу. Такие же ведомости, только за ошибку в них иногда вешают. За эти годы я усвоил только одно. Незаписанное не может забыться, потому что его уже нет. Оно не существует, не проверяется, не сходится.