Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 98

В голове лежит вся будущая война, но доверять этой памяти нельзя. Ей сорок лет. Собрал её двадцатилетний дурак, который половину войны проспал. Потом я сорок лет пересказывал события самому себе. Каждый пересказ незаметно стачивает края, меняет расстояния, переставляет лица. Память надо один раз выложить на бумагу, потом посмотреть, что осталось на самом деле. Я придвигаю свечу, старательно вывожу строки.

Двадцать седьмое января. Сегодня.

Февраль. Брандеры на проходе.

Двадцать четвёртое февраля. Макаров.

Тридцать первое марта. «Петропавловск».

Май. Цзиньчжоу.

Ноябрь. Высокая.

Второе декабря. Кондратенко.

Двадцатое декабря. Подпись.

Восемь строк вместили год войны. Это всё, что у меня есть. Если лист найдут, этих же строк хватит для приговора. Держу бумагу над свечой, пока жар не обжигает пальцы, потом бросаю в таз. Огонь ползёт по краю, буквы темнеют, сворачиваются вместе с волокнами. Вода принимает чёрный комок с коротким шипением.

В сенях меня перехватывает хозяйка. Мария Феликсовна держит на бедре таз с мокрым бельём. Край вдавился в передник, вода плещется у самого ободка, однако поставить ношу она не решается. Видимо, боится, что тогда разговор потеряет срочность. Красные пальцы распухли от холода, кожа на костяшках полопалась. Из-под платка выбиваются волосы, седые не сплошь, а неровными полосами.

— Пётр Алексеевич! Вы слышали, что он опять?

— Кто?

— Из второй! На скрипке! В два часа ночи! — она перехватывает таз. — Я ему говорю, Иван Матвеич, тут люди служат, тут люди встают в шесть. А он мне одно заладил, искусство, говорит, времени не знает. Искусство! У него в комнате три пары сапог и ни одной книжки, я видела, я там убираюсь.

— Не потерпите? — спрашиваю я.

— И не потерплю! — она делает шаг следом. Вода выплёскивается на половик, но хозяйка не замечает. — Я женщина одинокая, но я не безответная. Вы бы ему сказали, вас он послушает, вы офицер.

— Скажу обязательно.

— Вы, Пётр Алексеевич, единственный порядочный человек в этом доме.

— Это ненадолго.

— Что?

— Ничего. Мария Феликсовна, у вас деньги за январь уплачены?

Она умолкает. Пальцы на краю таза разжимаются, потом снова стискивают жесть. Теперь хозяйка смотрит на меня так, будто за простым вопросом прячется что-то неприличное.

— Уплачены. Вы за неделю вперёд отдали.

— Хорошо, — в груди отпускает тугой узел, хоть что-то я правильно сделал.

Я осторожно протискиваюсь к выходу, стараясь не задеть таз.

Она остаётся посреди сеней. Смотрит мне вслед, забыв и про скрипача, и про лужицу у своих ног. Через одиннадцать месяцев в этом доме не останется никого. Ни Марии Феликсовны, ни Ивана Матвеича, ни его трёх пар сапог. Пока же хозяйку тревожит только мой внезапный интерес к квартирной плате. Пусть тревожит, это всё ещё обычная, мирная тревога.

К порту спускаюсь быстрым шагом. Новый город обрывается за последним тротуаром. Ещё недавно по сторонам тянулись витрины, над входом в большой магазин золотилась вывеска «Магазинъ Кунстъ и Альберсъ», в окне аптеки светился зелёный стеклянный шар. Дама под руку с офицером осторожно обходила заледеневшую лужу. За углом всё исчезает. Впереди остаётся глинистый склон, по которому к воде ползут телеги.

Мостовая кончается вместе с городом. Колёса за зиму продавили в жёлтой глине две глубокие колеи. На дне поблёскивает лёд, между ними смерзлись навоз, солома, угольная пыль. Гружёные телеги скрипят под уклон. Порожние, подскакивая на рытвинах, возвращаются наверх. На каждой сидит китаец в ватном халате. Одни погоняют лошадей короткими выкриками, другие молчат, спрятав лица от ветра в поднятые воротники.

Обоз с углём приходится обходить по самому краю. Плетёные корзины стоят попарно, оставляя за собой чёрные потёки. От аптеки до складов снег успел потерять цвет. На серой корке лежит мелкая угольная крупа, хрустит под сапогами.

Морем здесь не пахнет. Память зачем-то сохранила именно морской запах, чистый, солёный, будто гавань существовала отдельно от города. На деле в горло лезут угольная гарь, конский навоз, гнилая рыба, смола. От китайских харчевен тянет кислым тестом. Сильнее всего несёт от двух уборных, обслуживающих весь спуск. Обе переполнены давно, мороз лишь прихватил сверху то, с чем не справились люди. Настоящий запах моря появляется у самой воды, когда ветер приходит с юга.

Внизу раскрывается гавань. Первым поражает не размер, а теснота. Канонерки, транспорты, портовые буксиры стоят у стенки борт к борту. Рядом темнеет «Ангара» с разобранной трубой. В узких просветах протискиваются баркасы, оставляя короткие винтовые буруны. Вся портовая жизнь набита в каменный карман, откуда наружу ведёт единственный проход шириной в полтораста сажен.

Броненосцев внутри нет. Они стоят за проходом, на открытом рейде. Над Тигровым хвостом видны мачты, трубы, марсы. По этим верхушкам можно пересчитать корабли, однако узнать каждый отсюда не получится. В гавань их не пускает мель. Большой корабль проходит лишь по полной воде во время прилива. Подходящих промежутков всего два в сутки, слишком мало для целой эскадры. Четвёртый месяц броненосцы ночуют снаружи, словно хозяева, которым не нашлось места в собственном доме.

Над водой лежит дым. Не туман, как кажется сверху, а ровный сизый пласт от котлов, кухонь, угольных куч, мастерских. Он держится на высоте мачт, солнце проступает сквозь него тусклой рыжей монетой.

Гавань гремит без передышки. У лебёдки лязгает цепь, в мастерской паровой молот бьёт с короткой запинкой перед каждым новым ударом.

«Значит, пар подают неровно», — теперь понимаю я то, что не знал тогда.

Свистки перекликаются над крышами, русская ругань тонет в китайских криках. На пристани отбивают склянки. Маневровый паровозик Восточно-Китайской дороги пыхтит возле платформ с рельсами, выпуская белые клубы почти в лица прохожим. Для разговора здесь пришлось бы кричать прямо в ухо.

Народу на набережной больше, чем ожидалось. Матросы в бушлатах, портовые рабочие, кули с коромыслами, приказчики, оборванные мальчишки. Две монашки прижимаются к стене, пропуская платформу. Возле складов японец устраивает на штативе фотографический аппарат. Я задерживаю на нём взгляд, тут же заставляю себя отвернуться. В январе четвёртого года по Артуру ходят сотни японцев. Пока они подданные дружественной державы, любопытные торговцы, мастеровые, фотографы. Пока на них нельзя смотреть так, как станут смотреть через неделю.