Страница 4 из 98
Потом выпрямляюсь. Пахнет углём, конским потом, жареным маслом из-за угла. Мимо проходит гнедая, запряжённая в лёгкие санки. Из ноздрей валит пар, на тёмной шерсти выступил иней. Китаец в ватном халате везёт под рогожей какой-то груз. Он не смотрит в мою сторону, только придерживает вожжи одной рукой. Полозья противно скребут по голому камню. Железный, тошнотворный звук убеждает меня окончательно.
Бред не бывает таким мелочным.
— Стужев!
Через улицу ко мне идёт офицер, подпоручик лет двадцати трёх. Шинель расстёгнута на две верхние пуговицы, фуражка сдвинута на затылок. Лицо круглое, доброе, уже слегка помятое. Такие лица к сорока годам расплываются окончательно.
Подойдя, он хлопает меня по плечу. Плечо принимает удар, даже не отзывается болью.
— Я тебя с одиннадцати ищу.
— Который час?
— Половина первого, — он внимательно всматривается в моё лицо. — Ты пьяный, что ли? С самого утра?
— Число.
— Двадцать шестое.
— Понедельник?
— Понедельник, — улыбка сходит с его лица. — Пётр Алексеевич, ты меня сейчас пугаешь.
Пётр Алексеевич. Всё вокруг подробно до омерзения. Взгляд цепляется за каждую мелочь, не умея выбрать главную. Трещина в камне у моего сапога. Пуговица на его шинели. Двуглавый орёл на ней вытерт по краю. Собственный вдох, который ничего мне не стоит. Пар от чужого рта. Мокрый конский след на мостовой.
— Какого года?
Он долго смотрит на меня.
— Четвёртого, — наконец отвечает он. — Тысяча девятьсот четвёртого. Ты присядь куда-нибудь, а? Голова не кружится?
Решив, что я где-то расшибся, он тащит меня в трактир на углу. Там сразу заказывает чай.
Трактир русский, в полуподвале. Занавески закрывают окна до половины, поэтому с улицы видны лишь ноги прохожих. Сапоги проплывают мимо стёкол, полы шинелей задевают серый снег. Наверху живёт город, не знающий, что этой ночью начнётся война.
На стене висит литография государя. Здесь он ещё молодой, при усах, совсем не похожий на человека, которого через четырнадцать лет беспощадно вместе с семьей расстреляют в подвале. Рядом висит печатное объявление о том, что нижние чины не обслуживаются. Под ним гвоздём приколот прошлогодний календарь.
Половой подходит, вытирая руки о фартук. Фартук у него белел неделю назад.
— Чего изволите?
— Чаю, — говорит Гущин. — Пару. И к чаю чего-нибудь.
— Мне ничего.
— Ты и вчера ничего.
— Мне ничего, — повторяю я, и половой уходит.
Чай приносят в двух чайниках. Большой наполнен кипятком, маленький заваркой. Стаканы стоят в подстаканниках. Сахар колотый, кусками. Рядом лежат гнутые щипчики, которыми пользуются уже лет пятнадцать. Я беру один кусок пальцами, чувствую его вес, шершавую поверхность. В Ленинграде за такой сахар человек отдал бы всё, что у него осталось. Здесь он просто лежит на блюдце. Кладу кусок на язык. Сладость кажется почти болезненной. Держу сахар во рту, пока края не начинают таять, заставляю себя не глотать слишком быстро.
В полуподвале пахнет щами, мокрым сукном от наших шинелей, керосином от лампы. Её здесь жгут даже днём, ведь окна выходят на север, света почти нет.
За соседним столом трое приказчиков едят солянку, спорят о цене на муку. Один дочитывает газету, складывает, бросает на подоконник к трём таким же. Я беру верхнюю газету ещё до того, как сесть.
«Новый край». Порт-Артур. Воскресенье, 25 января 1904 года.
«Значит, вчерашняя», — теперь сразу доходит до меня.
Еры и яти. Бумага серая, дрянная, с занозами. По краю напечатано объявление о продаже подержанной коляски на резиновом ходу за двадцать восемь рублей. Торг у Тифонтая. Краска до сих пор пачкает пальцы.
«Двадцать шестое января тысяча девятьсот четвёртого года. Понедельник, половина первого, осталось одиннадцать часов», — понимаю я.
Задача формулируется сама, умещается в одну строку. До полуночи надо заставить хотя бы одного человека на эскадре погасить огни.
Всё остальное подождёт. Война, крепость, декабрь, я сам подожду с новой жизнью. Сегодня важны только огни.